Вечный Грюнвальд (ЛП) - Твардох Щепан. Страница 10

Я не понял ни единого слова, но явно почувствовал, как черные боги корчатся, словно брошенные в огонь червяки. Ксёндз ушел, а их не было. Только знал я, чувствовал — вернутся. Ведь на то место, что осталось после них в моей голове, не пришел снова ни Христос, ни Господь Бог, ни кто-либо другой.

В течение тех двух месяцев поездки мне было так одиноко, как никогда еще не было в жизни: потом и еще впоследствии, чаще бывал я одинок и один-одинешенек, чем с кем-то, но тогда, на телеге, я переживал это в первый раз. Я тосковал по духнам из публичного дома, скучал по Малгожатке и Пётрусю, тосковал даже по махлеру Вшеславу и клиентам, что, выходя от духен, давали мне остатки еды. А здесь мне никто не давал мне помимо того, что обязывал их подробный договор с моим двоюродным дедом: во время поездки я получу место для сна, ежедневно bir suppe, то есть пивную похлебку, хлеба, сколько захочу, в воскресенье — кусок gekochte huner, то есть вареной курицы. И ничего более: и тут я имею в виду даже какие-то лакомства, но то, что со мной никто даже не заговаривал. Духны очень ласковы к детям, так что я привык, даже когда не хватало мне моей матушки, кто-то гладил меня по голове или прижимал к себе, или давал шутливый подзатыльник.

А тут два месяца на повозке — и ничего. Ни слова, если не считать коротких команд по-немецки, что пора идти по нужде, потому что потом целый день будем в дороге, без стоянок, или что дают кушать. Никто не поднял на меня руки; один раз только, когда я споткнулся и вылил похлебку на волчий мех, но даже и тогда меня не наказали так, как я того заслуживал; мне попросту дали кулаком по голове — и конец; ну и еще раз, плеткой, когда хотелось мне навоза взять

В городах был запрет сходить с воза и шататься по улицам, запрет наверняка верный, и я боялся его нарушить, и не нарушил, так что к иным мирам я приглядывался только лишь из-за полотнища воза, и было любопытно, когда я встречал взглядом взгляд иного ребенка, когда видел красивого рыцаря или даму, или какую богатую лавку — но по большей части дороги: ничего, лишь деревья, страшный и темны лес и страшные, неприступные горы; так что подружился я со своим уголком в телеге между шкур и, понятное дело, плакал, только я уже подружился и со своим плачем и переполнявшей меня печалью.

И все время видел я сны о матушке своей, и лишь к тому никак не мог привыкнуть, что когда просыпался, ее уже не было.

Пока, в конце концов, не доехали мы до Норемберка, выглянул я из воза и увидел этот город, опоясанный двумя линиями стен. В стенах, весьма часто, башни граненые, с машикулями [29], побольше и поменьше, с крутыми высокими крышами, ощетинившиеся зубцами. Чуть подальше барбакан у ворот, граненый, с отверстиями, из которых защитники могли бы поражать врагов. Я посчитал башни: со стороны нашего тракта было их видно девять граненых в первой линии стен; кроме того: барбакан у одних ворот и две круглые башни у других ворот, под которыми не было дороги, зато из которых вытекала река; а рядом с первыми воротами еще и донжон, несколько выдвинутый перед плоскостью стен, так мне, по крайней мере, казалось, что это именно донжон. Стены были опоясаны рвом, воду для которого, наверняка, брали из реки. Над воротами располагался двуглавый орел римской империи.

Над городом, внутри крепостных стен, на холме, большем чем вавельский, высился замок. Когда увидел я его, то подумал есмь: это и есть мне место, тут должен я жить. Высились в небо четыре гордые башни его с коническими крышами и мощными машикулями, они высились над башнями церквей: святого Лаврентия, самыми высокими в городе, если не считать замковых, и святого Зебальда — пониже. В этом замке жил бургграф Фридрих, о чем я не знал, пока об этом мне не сообщил возница.

И никогда я в своем истинном в-миру-пребывании в этом замке не был. Вот если бы бургграф Фридрих знал, что в Норемберк в сей час прибывает казимировский бастерт, принял бы он меня? Пригласил бы в свои комнаты, по крайней мере, затем, чтобы на меня поглядеть?

Не знаю, в замке я бывал потом, в извечном усмертии, и в какой-то из ветвей я наверняка прибываю в Норенберк в красивых одеждах, мой отец все еще жив и прекрасно себя чувствует на краковском троне, я же, по крайней мере, являюсь официальным бастертом. Но как раз этого я почти что и не помню. Помню, как в ветке, близкой к вашей, бывал я в хамке, одетый в мундир гауляйтера края Варты или же в мундире советского генерал-лейтенанта, когда мы пировали в нюрнбергском замке, совершенно чуточку надкусанном минным огнем в 1942 году, а на замковом дворе болтался рейхсштаттхальтер фон Эпп, а шею его, помимо ленты Blauer Max, охватывала пеньковая веревка, и вывалил рейхсштаттхальтер фон Эпп синий язык и обоссал свои бриджи цвета фельдграу, и эта капающая на каменные плиты двора моча нас ужасно смешила. Замечательной была эта ветка истории, которую я ужасно любил, и которую завершил я красивой смертью в Пиринеях в 1944 году, когда меня замучили французские контрреволюционеры, а моим именем, именем красного героя и заводилы, называли школы от Владивостока до самого Марселя. Что же касается набора пыток, дети в школах всего Советского Союза учили, что палачи содрали с меня живого кожу, выдавили глаза и так далее, пока я не скончался. Детям постарше уже рассказывали, что в самом начале пыток мне отрезали гениталии и сунули их в рот — во многих ветках истории это типичный образ пыток в двадцатом веке после рождества Христова.

Возможно, впрочем, и имелась такая историческая последовательность, в которой со мной поступили именно так, но та, которую я выделяю сильнее, четче, и которая мне нравится, закончилась умеренными пытками: меня кололи штыками, пинали, выбили мне глаз прикладом ППШ (захваченного у моего же водителя), после чего меня застрелили, и все, и конец. Хорошая то была смерть, смерть авантюриста и забияки, от рук людей, достойных его убить. Таких смертей у меня было мало.

Больше же всего времени в нюрнбергском замке провел я в ветви Ewiger Tannenberg, в Извечном Грюнвальде, в котором рождался много раз, под знаком Mobilaufmachung и под горящими на небе буквами Сильные, Сплоченные, Готовые.

В замке я служил, подчеркиваю, в свите фельдоберсттраппьера, то есть великого полевого интенданта [30], генерал-полковника Иоахима фон Эгерна, старого венгерского дворянина, который умирал извечно, точно так же, как умирал я. Я был его кнехтом, а замок высился в небо надменной башней из светящейся, прозрачной, хотя и черной стекломассы. Проживали мы внутри, на последних этажах.

Основание башни давным-давно прикрыло весь старый Нюрнберг, и сейчас в ней размещался Oberstheeresleitung, генеральный штаб, в который были запряжены аантропные чиновники без тел, наилучшие мозги Германии, погруженные в физиологическом растворе солей, запитываемые общим кровообращением и связанные общим стволом мозга, разделяющие совместные сенсорные сигналы миллионов подвешенных над полем битвы дронов, которыми заведовали препарированными, одурманенными наркотиками мозгами людских работниц. То есть там, в солях, плавали: Magister Hospitalis Domus Sancte Marie Theutonicurum Jerosolimitani [31], или же великий магистр Хармут фон Боеес; далее, великий комтур Карл фон Штернберг, маршал ордена Вернер фон Триер, гроссшпитлер Поппо фон Тунна, орденстресслер Химмо фон Дзялинский. Стенки кровоточили, если на них сильнее нажимал, и мы питались этой кровью, кровью тевтонцев, производимой на Blutfabrik, расположенной в самом сердце Германии, в горах Гарца, внутри лишенной сердцевины горы Брокен, далеко за линией фронта, и эта Кровь текла к заводам, к панцерам аантропных воинов, к конторам аантропных чиновников, и к камерам, в которых проживали людские работницы, и мы, людские кнехты; по вечерам мы перекачивали себе свежую Кровь в кровеносные сосуды, отдавая старую, лишенную питательных составных кровь в систему кровообращения Германии, ибо все мы были одной и той же Крови и той самой плоти, служащие братья и служащие сестры.