Из смерти в жизнь - Стэплдон Олаф. Страница 6
Он снова взялся перебирать пестрые четки прожитых дней и ночей. Конечно, в них насчитывалось не много достижений. Но он рассматривал их теперь без досады, без обиды и самообвинений. Как будто спала с плеч тяжкая ноша, словно самолет сбросил груз и летел свободно. Жалость осталась, но не жалость к себе. Перебирая пальцами четки дней, он говорил себе: «Бедный мальчик. Как он был жаден до радости, как неумело использовал мир и самого себя. Каким бесчувственным был ко всему, кроме мелких желаний и боли. Нет, не я! Я никогда не был этим несчастным лунатиком».
И все же, нащупывая все новые бусинки времени, пристальней вглядываясь в эти прозрачные шарики, он видел, что были в жизни кормового стрелка моменты, о которых он без колебаний объявил бы: «Вот теперь, да, это истинно я. Здесь, здесь и здесь я, настоящий я пробудился в глубине сердца спящего, и я, я на время взял власть в свои руки».
Он видел школьника, потрясенного вдруг новым взглядом на отверженного одноклассника и горячо защищающего его словом, кулаками и сердцем. И когда он с трепетом приветствовал божество в знакомой школьнице, его поклонение, пусть ребяческое, пусть загрязненное самодовольством, было по сути бескорыстным. Отзываясь на ее незнакомую сладость, он по-детски чтил в ней бога. Поклонение другому существу, жажда отдать себя ради другого, смутная тоска по неуловимому, изысканному единству возрожденного «мы». И еще были минуты, когда деревья, цветы, облака открывали ему странные окна. И порой на прогулке какая-нибудь математическая формула вдруг трогала его лаконичной простотой и широтой смысла. Порой и музыка высекала в нем искру непостижимого трепета. И, в конце концов, разве он не отдал себя целиком жизни экипажа, службе делу, которое он смутно понимал, но тем не менее признавал своим долгом? За это дело он, боявшийся смерти, как ребенок боится темноты, умер.
«Да, — подтверждало пробудившееся в кормовом стрелке существо, — в эти минуты то был действительно я, именно я видел, ощущал, говорил, действовал». И, всматриваясь в тускло светящуюся сердцевину каждого дня, он узнавал всюду отблески света, которые мог признать своими, хотя и заслоненные тупостью бедного лунатика. «Пусть он был не я, — размышлял пробудившийся, — но каждый день, каждую ночь я шевелился в сонном темном лоне его существа».
«А я? — гадал он. — Кто есть я? Что я на самом деле? Существо, породившее меня, существо, молившее о бессмертии, исчезло без следа. Ему нет места в моем будущем, я же, освобожденный его смертью, отрезан и от пищи, которую давала мне его прервавшаяся жизнь. Но я живу. Пуповина перерезана, но первый вдох в новом мире еще не сделан. Если не кончится это темное одиночество, я тоже скоро исчезну от простого отсутствия переживаний. О, где мир, где небеса, в которых я мог бы наконец исполнить все, что обещает моя природа? Где столкновения и согласие, где творческое взаимодействие с мне подобными, с кем я мог бы подняться к новым богатствам, к новым прозрениям?».
Экипаж
Размышляя так, он вдруг осознал, что его окружает целый мир. А он, поглощенный внутренней драмой, не замечал его. Теперь же он увидел, что все это время парил в небе над горящим городом. Он был центром прозрачной сферы. Тело больше не загораживало ему обзора во все стороны. Под ним лежали огненные соты, над ним поднимались клубы дыма и пробивались иногда луна и редкие звезды. Со всех сторон он видел столбы света и взрывы огненных солнц. А внизу смутно расплывалось облачко, оставленное недавним взрывом бомбардировщика. Вот близкий разрыв погрузил его в свет и звук — но боли не было. А потом и самолет с ревом прошел через ту самую точку, из которой он смотрел.
Но его внимание снова отклонилось от физического мира, когда он ощутил мысленное присутствие шести убитых товарищей.
Все прошлые жизни были обнажены, выложены напоказ всем семерым. Как будто все семеро собрались для обзора семи прошлых жизней из последнего мига смерти: как будто все вместе заглядывали в семь светящихся тоннелей биографии. Все были смущены самыми интимными переживаниями других. Потому что, хотя все избавились от смертной природы, они не были еще вполне подготовлены к душевным прозрениям. Каждого еще сковывали невежество и предрассудки прошлой жизни. И привычное товарищество, и самопожертвование ради команды подвергалось сейчас новым испытаниям. Ведь каждый прежде, исполняя свои обязанности в общей жизни, хранил в себе внутреннюю святыню, недоступную вторжениям. Теперь же в одно мгновение всех швырнули друг другу в души. Открылось то, чего стыдились, что скрывали. Вспыхнули конфликты, которые сдерживали прежде ради общего дела, но которые тлели под спудом.
Пилот всегда втайне презирал кормового стрелка за его выговор, а стрелок злился на самоуверенность пилота. Преданность команде удерживала их от взаимных уколов, но теперь каждый с ужасом и зарождающейся ненавистью видел эту невысказанную, но нескрываемую враждебность. Застенчивость штурмана, заставлявшая его всегда последним проходить в дверь, оказалась плодом тайных обид и зависти. Заикание бомбометателя — повод для добродушных подначек и тайного презрения — открыло свои корни, погруженные в тайные желания, заставившие всех в отвращении отвернуться.
Был среди семерых один: механик, новичок, в воздухе — один их команды, связанный нитями единства: но вне службы отделенного от команды грубостью речи и манер, непроницаемой замкнутостью. Теперь он предстал перед шестью остальными чуть ли не варваром из чуждого племени, созданием иного мира, неведомого шестерым. Они, выросшие на лужайках пригородных вилл, в хороших школах, чувствовали себя полноценными членами общества. Они видели в полисмене если не слугу, то хотя бы необходимого защитника упорядоченной, спокойной жизни. А тот, вскормленный рабочим поселком на севере, где заводы в последнее время почти встали, где голод, болезни и социальное бессилие было общей судьбой, видел во всех общественных структурах средство, которым богатые удерживают бедных в покорности. Каждый полицейский был для него врагом. Заглядывая в начало своих дней и ночей, этот седьмой, и остальные шестеро вместе с ним, видели грязного оборвыша, играющего в канаве с разбитой бутылкой, в то время как детство остальных проходило на зеленой травке. Они видели мальчика в переполненном классе, открывающего свою природную силу и непрерывно подрывающего ее мятежом и следующими за ним наказаниями. Они видели юношу без работы, в стальном капкане тщетных поисков места, слушающего гневные речи на уличных митингах и в обшарпанных залах, впитывающего революционные идеи и тоже заводящего понемногу серьезные подрывные разговоры или задирающего полицейских. Кроме этой безнадежной жизни они видели разгорающуюся с каждым днем страсть — страсть иконоборца и революционера. Они были потрясены, потому то, при всем их цинизме светских людей, они никогда не подвергали сомнению основы общественного устройства, и им представлялось, что эта страсть произрастает лишь из гордыни и зависти.
А молодой революционер недоумевал, заглядывая в жизни этих сыновей бизнесменов, клерков, ассистентов и инженеров. Их родители, все до одного, были вынуждены сражаться против бесчисленных конкурентов, отчаянно искать опоры на крутом склоне, подъем по которому вел к высокому положению в обществе, а спуск — к нищете. Однако эти отцы и их сыновья, редко знававшие свободу и довольство, винили во всем исключительно свое невезение, или состояние экономики, или козни большевиков, или евреев, или неискоренимое зло в человеческих сердцах. Им в голову не приходило связать свои беды с глубинной болезнью общества, с тем, что они — бедные зараженные клетки общественного организма. А седьмой член команды, механик, видел их именно такими, и единственную надежду для каждого человека находил только в понимании великих общественных процессов, порождавших все это смятение и нищету. А понимание неизбежно должно было привести их к действию.