Гибель Петрограда (Фантастика Серебряного века. Том XII) - Толстой Алексей Николаевич. Страница 10
Окаменев на месте, госпожа и служанка молча смотрели на это зрелище. Наконец, напряженное состояние г-жи Левенборг разрешилось потоком слез. Она плакала и благодарила Бога.
Когда разбудили Эльзу, она сначала готова была счесть все происшедшее сном, так велики были ее изумление и радость. В эту ночь в замке не ложились. Три женщины просидели до рассвета, считая деньги и укладывая их в кованую шкатулку. Всего было найдено около двухсот тысяч франков французской монетой.
После бурной ночи утро занималось ясное и безоблачное; море, еще сохранившее зеленоватый оттенок, ласково плескалось в берега, и в шуме его Эльзе чудилась дивная песня счастья и любви.
Свадьба состоялась через неделю, и вскоре молодые уехали в Россию. Г-жа Левенборг осталась в старом доме, устройством которого она занялась с нежной заботливостью, ожидая к себе на лето дорогих гостей. По просьбе жены Зарницын перешел на службу в морское министерство, чтобы иметь возможность проводить с семьей часть года в Левенборге.
Найденное богатство долго служило предметом нескончаемых толков среди горожан и источником отчаяния для Нильса Якобсена. Впрочем, он нашел некоторое утешение в женитьбе на кривобокой и болезненной барышне дворянского рода, принесшей ему в приданое свой герб и обремененное долгами имение.
Кажется, более нечего прибавить о судьбе действующих лиц этого правдивого рассказа, который я передаю здесь в том же виде, в каком мне случилось слышать его от старожилов X. в одну из моих поездок на север Финляндии.
Павел Белецкий
ДАР СУДЬБЫ
В каком-то, почти бессознательном, состоянии оставил я тогда редакторский кабинет и вышел на Невский. Последняя надежда, которой жил я со времени окончания повести — рухнула и погребла под собой мою волю, силы… Что до того, что она даст мне потом, когда я ничего не имею теперь, когда мне нечем жить и нельзя ждать?!.. Буквально нечем и нельзя! Я нищий, невзирая на свое положение: голодный нищий, до которого сейчас никому нет никакого дела, по крайней мере, больше нет. Я был подавлен, разбит, уничтожен…
Когда я вступил на панель и кругом меня охватила живая человеческая волна, то вдруг почувствовал себя как бы отставленным от жизни, от мира, или жизнь и мир навсегда уже отставлены от меня. Все окружающее казалось мне каким-то странно чужим. В душе была холодная, давящая пустота, а в сердце ноющая боль незаслуженной обиды, и малость к самому себе, — глубокая жалость, как к беспомощному, лишнему и несчастному.
Время было предобеденное, и Невский кишел суетящейся и, по обыкновению, нарядной толпой. Мужчины и дамы, почти без исключения, были одеты франтовато и выглядели самодовольно, как будто бы все они, если и не богачи, то, во всяком случае, люди обеспеченные. У меня, почему-то, возникла мысль о сравнении своей невзрачной и какой-то пришибленной фигуры с ними и чувство жалости к себе, смешанное с какой-то неловкостью, от этого еще больше усилилось. Карман мой был совершенно пуст, костюм почти неприличен, пальто не по сезону, а на покривившихся башмаках, несмотря на осеннюю сырость, не было галош. А тут еще, к вящей обиде, случайно взглянув в зеркальную дверь магазина, я увидел, что шляпа моя, впопыхах надвинутая при спешном выходе из редакции, была надета задом наперед, чего отнюдь не допускала ее форма. Фигура моя от этого должна была казаться не только жалкой, но и комичной, и это оскорбило меня. Иллюзий больше никаких: все обнажилось, выяснилось. Домой вернуться ни с чем уже нельзя. Нельзя больше мучиться самому, нельзя переносить мук, — голодных мук — бедной, больной старушки, — такой бесконечно любящей и гордой, но слишком заметно страдающей. Да не только нельзя — бесполезно: если не заплатить за комнату сегодня же, то завтра придется съезжать, а куда и как без денег?..
Проходя через Аничков мост и взглянув на мутные воды Фонтанки, я решил, что покончу с собой и этим разрешу все вопросы. Покончу, как замотавшийся безработный рабочий, как прислуга без места, как — заштатная или затравленная общественная девица. Старушка моя получит из литературной кассы порядочную плату за мою душу и уедет безбедно доживать век в родную глушь, а я навсегда избавлюсь от всех мытарств и томлений лишнего в обществе человека. Конечно, жалко! И себя жалко, и старушку!
Я это решил и даже успокоился. Толпа для меня стала еще более чужой и отдаленной, но отношение к ней с моей стороны сразу и резко изменилось. Чувство самосожаления исчезло, исчезла и ощущавшаяся раньше неловкость. Мне стало все безразлично и, уже сознательно приостановившись, с каким-то полупрезрением к оставляемым мною людям, я уверенно пошел вперед к Неве.
В таком новом и определенном настроении дошел я до здания конторы газеты и вспомнил про общественные публикации. Одновременно меня охватило сомнение в правильности принятого решения. Верно ли я определил ближайшую судьбу своей старушки? Перенесет ли она мою глупую смерть?.. А если еще сделать напряжение? Поместить в газете объявление, что литератор, бывший редактор, автор стольких-то романов, повестей и рассказов, энергичный, почти трезвый, пытаясь сохранить жизнь для больной старушки-матери, — ищет временных занятий: с благодарностью приметь место старшего дворника?.. Этого еще не было сделано и, ценой подлости, это можно сделать… Стоит только расстаться с талисманом своим и нарушить обет покойнице… Заложив кольцо с рубином в ломбард, можно получить деньги на объявление и на прожитие в течение нескольких дней…
Пятнадцать лет я ношу на пальце подарок моей покойной Саши, — связь с золотой порой юности, с зарей моей писательской карьеры и с блеснувшей когда-то, в тумане жизни, короткой полоской ослепительно яркого счастья. Она надела мне это кольцо, отправляя в Петербург и завещая хранить его, как талисман, который обеспечит мне успех и спасет в самую трудную минуту моей жизни. Я поклялся ей не расставаться с ним до встречи с нею; или до гроба, если судьба разобьет наши пути. И я свято хранил обет свой. Когда Саша умерла, — в первый же год нашей разлуки, — я только талисману приписал сохранение своей собственной жизни, — и он стал мне еще дороже. Глядя в сверкающие грани рубина, — этой окаменевшей капельки чистой, святой крови, — я вспоминал дорогую мне покойницу, представлял ее прекрасный образ и черпал силы для борьбы, для победы… И вот теперь я должен расстаться с заветным талисманом, оскорбить священную память, разорвать загробную любовь и от светлого прошлого, — в случае удачи предприятия, — навсегда отойти в постылый окружающий мрак обыденщины!.. Я не безупречен, да! Не все мои поступки заслуживают одобрения, но пасть настолько, чтобы продать святыню и обмануть любящую душу, хотя бы и не живущей на земле — это слишком!..
Мне стало душно. Голова шла кругом и ноги снова стали подкашиваться. Надо было присесть где-нибудь, отдохнуть (от продолжительной голодовки я вообще был слаб) и обдумать положение добросовестно.
Александровский сад, преградивший мне путь в конце Невского, является очень удобным для этого местом. Найдя в отдаленной аллее свободную скамью, я с удовольствием опустился на нее. Но теперь мне захотелось думать не о настоящем, а о прошлом. Может быть, оценка значения моего талисмана-рубина воскресила светлое прошлое, и меня властно потянуло к нему, к минувшему, назад от пройденного пути. Все мое лучшее ведь было там!..
Я стал смотреть на рубин и в гранях его, как живая, на меня взглянула она, ее лучистые глаза с печатью какой-то болезненной, почти безумной любви, ее милое лицо, всегда, сколько знал его, подернутое дымкой печали или немого восторга. Можно ли было расстаться с этим таинственным рубином — зеркалом золотой поры? И сказанные ею пророческим тоном слова, и мои горячие, искренние клятвы…
Как раз в этот момент к скамье моей подошел господин с замечательно знакомым лицом и, не обращая на меня ни малейшего внимания, присел почти рядом со мной. Я почувствовал досаду и, на досуге, принялся осторожно наблюдать его, повторяю, очень знакомое лицо.