Дело, которому ты служишь - Герман Юрий Павлович. Страница 15
– А Устименко ты что же не называешь? – спросил Родион Мефодиевич и вытянул вперед шею. – Где же Володька? Разве он недостаточно хорош для вас?
Евгений слегка побледнел. В глазах появилось знакомое Степанову выражение покорной злобы.
– Знаешь, папа, – далеко стоя от Родиона Мефодиевича, сказал он. – Знаешь, честное слово, я никогда не понимаю, чего ты от меня хочешь? Твой Володька одержимый, маньяк, а мы простые ребята. Я не уверен, может быть, из него действительно образуется великий человек, не спорю, но, если хочешь, мы молоды, и нам нравится брать от жизни все веселое и хорошее...
– Так, ясно! – кивнул Степанов.
– В конце концов Советская власть есть Советская власть, – несколько приободрившись и более мирно, даже доверительно продолжал Евгений. – И не для того ты и мама столько переживали и все вы сражались, чтобы ваши дети не видели ничего веселого или вообще счастливого...
– Ясно! – перебил Степанов.
Ему было душно, он открыл окно и попил теплой воды из графина. «Не ссориться, не ссориться! – твердил он себе. – Разобраться! Это она, Алевтина, внушила эти штуки Евгению. Это ее рук дело, это она губит парня». И чтобы перевести разговор, он спросил, как мама живет на даче.
– Скука там, мухи дохнут, – ответил Евгений, поставив ногу на стул и завязывая шнурок бантиком. – Там ведь по соседству портниха ее, Люси Михайловна...
– Француженка, что ли?
– Зачем француженка? Русская. Они с мамой дружат, но очень тоже ссорятся. Давеча Люси органди ей испортила...
– Чего испортила?
– Да материя такая, пестрая, твердая – органди.
– Понятно! – произнес Степанов, хотя ничего не было ему понятно. – Теперь еще один вопрос: что это у вас за картина новая?
И Степанов поглядел на поблескивающее под лучами утреннего солнца стекло. Под стеклом было изображено рыжее, песчаное, тоскливое поле и несколько растений, покрытых колючими бородавками.
– Кактусы, – равнодушно сказал Евгений. – Новое мамино увлечение. Они с Люси их разводят.
– Кактусы?
– Ага.
– Варенье из них варят, что ли?
– Никакое не варенье, – с улыбкой сказал Женя. – Эта красиво, понимаешь? Просто для красоты.
– Ну, а аквариум? Что-то я его не вижу.
– Аквариум вынесли. Рыбы там заразились чем-то, все померли. И не подохли, заметь, а померли. Мама сердится, если скажешь – подохли.
– Померли! – повторил Родион Мефодиевич. – Так, ясно. Ну, а вот с кактусами все же не разобрался я: что – цветут они, что ли, красиво или запах у них хороший?
– Да нет, просто зеленые колючки. Это модно, понимаешь? Модно восклицать: «Боже, какая прелесть!» И все!
– Ну ладно, чего там толковать! – сказал Степанов. – Мы вот что, пообождем немного Варвару, потом пообедаем закусочками всякими с Володей и с Аглаей и двинем в театр. Как считаешь?
Евгений молчал.
– «Фауст» Гуно, опера, – погодя добавил Степанов. – Мефистофеля Сверлихин поет, голосина настоящий.
– Сверлихин-то Сверлихин, но ничего у нас, папа, не получится, – сказал Евгений задумчиво. – Я нынче приглашен, и отказываться неловко. А днем мы все сговорились идти на футбольный матч. Унчане с «Торпедо» играют – не шуточка... Так что вам уж без меня как-нибудь придется...
– Ясно! – в который раз сказал Родион Мефодиевич. – Понятно...
И, наклонив голову, вышел из комнаты.
Дед
Варвары все не было, день тянулся пустой, бессмысленный, душный.
Наконец пришел дед Мефодий, принес веник молодого луку, редиски в газете, бидон хлебного квасу. Дед приезжал к сыну преимущественно в отсутствие Валентины Андреевны, при ней жить подолгу не смел. Ее бесило, когда он ходил по квартире босой, в рубашке без пояса, или, выпив стопку, тонким и умиленным голосом пел: «Ах ты, бедная, бедная швейка, поступила шестнадцати лет», или вдруг угощал гостей: «Кушайте, пожалуйста, у нас еще много есть!» Пожив немного, дед делался каким-то торопливо-испуганным, начинал часто моргать, кланялся ниже, чем следовало, замолкал и уезжал к себе в деревню, в пустую, пахнущую перьями и золой избу.
Без Валентины Андреевны (про себя дед Мефодий называл невестку «Сатанина Андреевна») он жил тверже, покуривал свою трубочку не только в кухне, но даже и в коридоре и громко делился с Варварой своими воспоминаниями, но когда к Евгению приходили товарищи, дед затихал и вовсе не показывался, говоря с усмешкой, что ему и тут не надует, покуда там барчуки гостюют. А однажды Родион Мефодиевич видел, как какой-то Женькин товарищ велел деду сходить за папиросами.
У Степанова сосало под ложечкой, когда он видел, как тишает и без того кроткий дед, но Алевтина так краснела, когда дед выходил к гостям, что Степанов, не зная, кого больше жалеть – деда или жену, испытывал и горечь, и облегчение, провожая старика на вокзал и суя ему в карман еще денег «на всякий случай».
Они пообедали вдвоем, так и не дождавшись Вари. Дед сидел в непомерно длинном пиджаке, бородатый, его маленькие светлые, как у сына, глаза со строгой почтительностью смотрели на Родиона Мефодиевича, и, разговаривая с ним, он называл его Родионом, но так, что можно было подумать, будто он произносит и отчество тоже. Пирожки и сардины дед из деликатности не ел, но засовывал в рот лук пучками, говоря при этом, что лук, видно, нынче здорово сильно уродился, потому что дешев. Этим сложным путем отец давал понять сыну, что даром деньги он не кидает и интересы Родиона Мефодиевича в хозяйстве свято блюдет.
Вдвоем они вымыли посуду, и Степанов предложил:
– Вот что, батя, не поехать ли нам нынче в театр? Желаешь? А то ты вроде нигде, кроме цирка, не был.
– Можно и в театр! – ковыряя спичкой в зубах, сказал дед. – Я не против. Куда люди – туды я, чего ж тут!
Но глаза у него сделались озабоченными, и он стал часто моргать, словно испугавшись.
Наконец явились Варвара с Володей. Целый день Родион Мефодиевич ждал ее, а она, оказывается, ездила с Володей в ателье примерять «первый настоящий костюм – пиджак и брюки студенческие».
– Это какие же студенческие? – неприязненно спросил Степанов.
– Да ну, вздор она порет, – ответил Володя, – Из отцовского обмундирования перешили мне. Варьке же непременно нужно командовать...
Он сел на диван и сразу погрузился в какую-то книжку, а Варя, охая от восторга, ела пирожки и пирожные вместе, запивала лук квасом, потом ткнула палец в солонку, облизала и сказала:
– Грандиозно!
Сразу после чая дед стал готовиться к театру – чистил в кухне сапоги, долго почему-то ходил по квартире в нижнем белье, а потом, озабоченно моргая, заправлял брюки то в сапоги, то выпускал их наверх, на голенища. А Родион Мефодиевич курил и думал о том, что за все эти годы не удосужился купить старику приличный костюм. «Кактусы, – перечислял он в уме раздражающие слова, – органди, аквариум!»
– Возьми-ка надень мой штатский, – сказал Степанов, – ты невелик ростом, как раз впору будет. Не срами меня, оденься культурненько...
Старик поддался на слова «не срами меня», надел рубашку апаш и синий шевиотовый костюм. Перед зеркалом он сделал грозное лицо и сказал:
– Ну и ну! Ай, едрит твою в качель!
За Аглаей зашли по дороге. Она уже ждала на крыльце – праздничная, в белом платье, очень румяная, с сумеречно поблескивающими глазами.
В театре дед тыкал пальцем на сцену и громко, никого не стесняясь, не обращая внимания на шиканье, спрашивал:
– Это кто? Чего он? Которая ему жена?
Или крякал и сердился:
– Дурак! Ну и дурак и дурак! Душу продавать? Ай-ай!
Кругом тихо посмеивались, а Родион Мефодиевич улыбался и переглядывался с Аглаей: удивительно умела молчать и улыбаться эта женщина!
В антракте дед, прогуливаясь, норовил пройти мимо зеркала и каждый раз при этом делал грозное, неприступное лицо, приговаривая одними губами:
– Ну и ну! Это да!
Больше всего деду понравился Мефистофель.
– Хитрый, видать, – говорил он, – именно что дьявол. Добился своего. Нет, тут дело такое – не вяжись! Верно говорю, Варя?