Дело, которому ты служишь - Герман Юрий Павлович. Страница 7

– Вдовеешь, что ли? – спросила она Алевтину.

Та опустила глаза.

– Ну, тогда и того горше, – сказала пожилая женщина. – Но только слезы, товарищ, не проливай. Теперь эти времена кончились, теперь всенародную поддержку ты будешь иметь...

Все здесь было странно, необычно, неожиданно: то, что раньше казалось таким постыдным и унизительным, имело вдруг всенародную поддержку, то, что старуха назвала Алевтину «товарищем», то, что люди, которых она про себя называла «хамами», а Гоголев «быдлом», были с ней вежливыми и даже пригласили ее вместе с ними «покушать» супа из конины с пшеном, – все это как-то мгновенно преобразило и изменило для Алевтины жизнь. Она стала ходить увереннее, больше не опускала глаз, не стыдилась того, что у нее нет и не было мужа.

Комиссар поправлялся быстро.

Алевтина открыла тайную кладовку, достала оттуда постельное белье, продала старинную фарфоровую люстру, купила продуктов, даже кусок сала, который в Петрограде называли шпиком. А когда Степанов уж очень зарос бородой, она, немного посомневавшись, достала из желтого, английской кожи несессера сбежавшего хозяина семь великолепных бритв с обозначением на каждой дня недели: понедельник, вторник и так далее.

– Зачем же ему, дьяволу, семь бритв нужно было? – поразился Степанов.

– «Металл должен отдыхать!» – повторила Алевтина фразу Гоголева. – Поэтому для каждого дня своя бритва.

– Ну и сукины же дети! – весело выругался комиссар.

Бритву с надписью «воскресенье» он оставил себе, а остальные роздал своим товарищам.

– Вы права не имеете! – взвизгнула Алевтина. – Они не ваши, приедет Борис Виссарионович!

– А зачем ему приезжать? – спокойно возразил Степанов.

– Это его бритвы!

– Одну, верно, можно было для него и оставить, а семь много, – рассудил Родион Мефодиевич. – Сейчас, дамочка, это все принадлежит народу. И кудахтать ни к чему.

– Все равно Борис Виссарионович вам задаст.

– А может, я ему задам?

И опять глаза у него смеялись.

Раздумывая о чем-то своем, он подолгу напевал:

Чуть дрожит вдоль коридора
Огонек сторожевой,
И звенит о шпору шпорой,
Жить скучая, часовой...

– Вы и в тюрьме содержались? – спросила однажды Алевтина.

– Нет, гражданка, в тюрьме мне содержаться не пришлось, разве что содержался я в тюрьме народов, именуемой Российская империя.

Алевтина не поняла, но на всякий случай сочувственно вздохнула. К Борису Виссарионовичу в свое время, бывало, наведывались какие-то бородатые, косматые, очень много говорившие господа, про которых супруга присяжного поверенного выражалась в том смысле, что они «мученики за народ». Потом некоторое время эти мученики ходили во френчах, в крагах, ездили в автомобилях и вместе с Гоголевым исчезли. Ничего нельзя было понять. Но все более и более долгими взглядами всматривалась Алевтина в своего комиссара, все дольше разговаривала с ним, все внимательнее вслушивалась в его отрывистые рассказы. И сама порой замечала на себе пристальный взгляд Родиона Мефодиевича.

Едва поднявшись на ноги, Степанов приказал Алевтине открыть все тайники гоголевской квартиры. Алевтина зарыдала, заревел и маленький Женька.

– Я не для себя, – угрюмо произнес Родион Мефодиевич. – Я от себя и от тебя. Реквизировать надобно, а не продавать потихоньку.

Алевтина зарыдала громче. Так рыдать она научилась от супруги Гоголева – Виктории Львовны. И Женька вторил ей во всю свою маленькую силу, но довольно-таки пронзительно. И все же Степанов произвел реквизицию по всем правилам. Мусоля химический карандаш, написал список «буржуазных излишков бывшего гражданина Гоголева» и сургучной печатью, принадлежавшей Борису Виссарионовичу, его же сургучом опечатал все сундуки, кофры, шкафы, кладовки и тайники.

– Сумасшедший вы какой-то! – произнесла Алевтина, все еще всхлипывая. – Могли бы пользоваться и пользоваться!

– Я не сумасшедший, а революционный моряк! – наставительно произнес Родион. – Мы вашего Николашку не для того свергли, чтобы самим пользоваться втихую. Мы его ради всего народа свергали... А люстру я, между прочим, записал как проданную в целях поправления моего от тифа.

Реквизиция и вопли Алевтины утомили Степанова, И он лег. В этот вечер она почему-то рассказала ему свою жизнь. Он слушал молча, лежа на диване, закинув могучие руки за голову. Глаза его были полузакрыты.

– Так по щекам и хлестала? – спросил Родион вдруг.

– Хлестала! – кусая губы, кивнула Алевтина.

– Сколько ж тебе лет было?

– Шестнадцати не исполнилось.

– Паразиты, суки, в господа бога, – сказал Родион.

– Чего ж вы ругаетесь?

– Жалею вас, потому и ругаюсь.

Погодя он спросил:

– Женька чей?

– Приходил тут один самокатчик, унтер, хорошенький такой... – опять всхлипнула Алевтина.

– Не реви. И куда делся?

– А кто его знает.

– Сказано, не реви! Теперь жизнь новая открылась. Учиться тебе надо. На любую должность выйдешь самостоятельно.

– Я ж малограмотная!

– А я кто?

– Ну и будешь как есть – темный матрос.

Родион Мефодиевич не обиделся, а улыбнулся в сумерках и сказал:

– Вот и врешь, Аля! Темные матросы пролетарской революции не нужны. Вот управимся с гидрой – пойду учиться.

Алевтина посмотрела на Степанова украдкой, сбоку и подивилась той могучей, ни в чем не сокрушимой уверенности, которая исходила от него. А он говорил негромко, глядя на лепной потолок кабинета присяжного поверенного Гоголева:

– Пришел я на флот, верно, темным мужиком с самых вознесенских лесов, слышала про такие? Отец у меня совсем неграмотный. Дослужился до инструктора-минера, потом разжаловали на «Петропавловск» до матроса второй статьи. Голова варила. На «Авроре» был, когда по Зимнему дворцу ударили...

– Ты по Зимнему палил? – ужаснулась Алевтина.

– Другие палили. А мы, правда, холостым разок. Мне та честь не досталась, – с улыбкой сказал Степанов. – Но все же на «Авроре» службу нес...

И взял Алевтину за руку.

Она покорно и тихо наклонилась к нему. Он отвернулся и попросил:

– Отсядь, Аля, подальше. Напущу на тебя тиф, какая сласть...

Алевтина тихо улыбалась: теперь она будет комиссаршей! Таких бычков нетрудно брать на веревочку. Жалостлив! Ведь даже перекосился, когда она рассказывала, как ее били. А ничего, между прочим, особенного не было, раскокала флакон и получила за дело...

– Научите меня той песне, которую вы поете! – попросила она Степанова.

– Какой?

– Про огонек! Как жить скучает часовой...

– Ну давай! – согласился Степанов и тихонько запел:

Ночь темна, лови минуты,
Но стена тюрьмы крепка:
У ворот ее замкнуты
Два железные замка...

Супруги

Через месяц они стали жить, как муж с женой. Евгений имел теперь фамилию – Степанов, Алевтина была супругой комиссара, не горничной, не прислугой господ Гоголевых, она была сама по себе хозяйкой, уважаемая женщина. Чтобы совсем забылось ненавистное прошлое, она попросила Родиона переехать в другую часть города – на Васильевский остров или хоть на Выборгскую.

– Почему это «хоть»? – насупившись, спросил Степанов. – Соображай, чего мелешь!

– Потому что на Выборгской одна мастеровщина, – сказала она, – хамье.

– Дура! – отрезал Степанов. – А ты-то сама из каких-таких дворян?

– Не из дворян, но жена выдающегося человека, – потупившись, произнесла Алевтина.

Переехали на Васильевский. Наступила голодная весна. Степанов пропадал на своем узле, часто не ночевал дома, а когда сваливался под бок Алевтине, скрипел зубами и выкрикивал страшные слова:

– Саботажники, шкуры, под расстрел подведу, тогда поздно будет...