Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 57
– Абсолютно!
– Сколько же времени?
– Недолго…
– Точнее?
– Семнадцать дней.
– Вы отвечаете за свои слова?
– Разумеется, господин оберштурмфюрер. Все дело в том, что Постников скрыл свою службу в белой армии от большевиков. Вернее, я ему посоветовал скрыть. Это было опасно, крайне опасно, а теперь, разумеется, он мне весьма благодарен.
– И вы можете поручиться за него? Вы можете поручиться за то, что это не он сказал «пусть сунутся!»? Вы при этом учитываете, какую ответственность вы берете, несмотря на ваше положение у нас?
"Черт бы его задавил! – с тоской подумал Жовтяк. – Может, это и его слова – «пусть сунутся!».
Но теперь было уже поздно отпираться.
И он сказал, как ему показалось, очень решительно:
– Постников наш. Я ручаюсь за него своим честным именем.
Цоллингер и переводчик переглянулись. У Геннадия Тарасовича тягуче засосало под ложечкой. Даже здесь его считали изменником. Даже они не верили его честности. Даже те, кому он так верно и преданно служил…
Потом Цоллингер сообщил Жовтяку, что за ним приедет машина ровно в восемь часов утра. По бумажке он проверил свое расписание: да, в восемь. Акция с партизанами назначена на девять двадцать.
Выйдя из гестапо, Жовтяк почувствовал себя совершенно больным. Да еще во дворе он увидел эти новоприбывшие автофургоны. Его даже затошнило, на мгновение даже дурно стало. Но он на улице заставил себя спокойно прочитать приказ о предстоящем расстреле ста заложников, который будет произведен как ответ имперского командования на зверскую расправу над германским солдатом. «Таковые меры последуют и в дальнейшем, – читал Жовтяк, – ибо командование…»
И знакомую подпись он тоже внимательно изучил: цу Штакельберг унд Вальдек. Возвратившись наконец домой, профессор Жовтяк, жалея себя и вздыхая над своей судьбой, медленно снял хорьковую шубу с бобровым воротником, боярскую шапку, стащил с ног боты «прощай, молодость» и выложил на стол в столовой тяжелый пистолет, который ему в свое время вручил цу Штакельберг, заявив, что герр профессор должен «в случае чего» дорого продать свою жизнь «красным разбойникам». В ту пору Геннадий Тарасович лишь благодарно улыбнулся, теперь же, кое-что узнав и разведав, он стал весьма серьезно относиться к своему личному оружию, научился его разбирать, смазывать и вновь собирать и даже на досуге, сложив красный ротик гузкой и прищурив один глаз, подолгу целился в какой-либо безобидный предмет, например в керосиновую лампу или в чайник…
И дома пистолет он всегда держал на видном месте – под рукой.
Забыв полаять собакой и порычать, как делывал он всегда, возвращаясь домой, Геннадий Тарасович опять ужаснулся предстоящего завтрашнего утра и даже пробормотал: «О господи», – но тотчас же велел себе успокоиться и не нервничать, потому что нервные клетки не восстанавливаются никогда, а также решил подкрепиться едой немедленно: слабость совсем одолевала его; сварив на керосинке два яичка «в мешочек», подсушив сухарики и вскипятив молоко, он рассудил, что нынче лучше не сидеть на диете, и для начала выпил большую рюмку водки. Алкоголь – безотказное оружие трусов приободрил Жовтяка, и, прохаживаясь по комнате в стоптанных домашних туфлях, он стал рассуждать про себя и про французского маршала Петэна, который так же, как и он – Геннадий Тарасович, – по его мнению, не желал никакой войны, несмотря на то, что был маршалом, даже фельдмаршалом.
– А я штатский! – воскликнул Жовтяк. – Я, будьте любезны, врач и не желаю проливать ничьей крови! И меня никто не заставит! Я – свободный человек, и я вас ценю, господин Петэн.
Действие водки прошло довольно быстро, и Жовтяк опять стал скисать. Неутомимо шло время, с каждой минутой приближалась завтрашняя «акция».
Надо было поддержать свои силы во что бы то ни стало.
Кряхтя, профессор Жовтяк спустился в свою сокровищницу, проверил лучом фонарика – не сыреют ли стены, даже понюхал в углу, потом отыскал две початые бутылки дорогого старого коньяку, плотно и аккуратно затворил хранилище, приготовил кофе – покрепче и послаще, турецкий, и сел за стол с твердым намерением напиться. Грузинский коньяк профессору вдруг понравился куда больше того, которым потчевали его немцы, и по этому поводу Геннадий Тарасович в уме произнес даже целый монолог. «И селедочка наша получше, чем ихняя, со сладким соусом, – размышлял он, – а о хлебе и толковать смешно. То же самое и в смысле табака. Дрянь – ихний табак, подлость и суррогат, хоть и душистый. Наш самый дешевый и тот натуральнее, хоть я курильщик из дилетантов. Водка у них совсем гадость – из свеклы, компот не чета нашим консервам, ром – свиньи и те не станут пить! Нет, харчи наши лучше!»
В этом смысле профессор Жовтяк оказался вдруг куда каким патриотом.
Но напиться по-настоящему ему не удалось.
В восемь вечера загромыхал вдруг в дверь Постников, его грубый стук Геннадий Тарасович узнавал сразу.
«Дьявол тебя принес!» – выругался профессор и долго, изрядно даже поднадоев самому себе, лаял собакой у двери. Потом изобразил, что увел пса, и очень неприветливо поздоровался с бледным, усталым и злым Постниковым.
– И чего это вы всегда так дубасите, словно пожар! – неприязненно сказал Жовтяк и, прислушавшись, крикнул куда-то в глубину квартиры: Тубо, Зевс!
– Я, между прочим, к вам не в гости хожу, а только по делам, огрызнулся Иван Дмитриевич, – и дела у меня обычно не терпящие отлагательства.
«Зря я коньяк не прибрал, – упрекнул себя профессор, – сейчас выжрет не меньше стакана».
В своем потертом не то кителе, не то френче, но с белоснежным подворотничком, в диагоналевых, с нашитыми кавалерийскими леями, блескучих от времени галифе, в начищенных сапогах, с острыми пиками седых усов и льдистым взглядом молочно-голубых глаз, стриженный ежиком Постников походил на старого генерала, о чем Жовтяк и не преминул ему сообщить.
– Да ведь если бы жизнь нормально развивалась, а не вкось да через пень-колоду, я бы и вправду нынче был не меньше как дивврачом, – сказал Иван Дмитриевич, – сиречь генералом медицинской службы. Впрочем, я не о своей жизни к вам пришел говорить…
– Да уж будем надеяться, что не для того…
На мгновение взгляды их встретились: спокойно и давно ненавидящий Постникова и чуть собачий, ничего не выражающий, немножко со слезой от выпитого коньяку – бургомистра.
– Огурцова гестаповцы взяли…
– Огурцова? – протянул Жовтяк. – Это какого же Огурцова?
– А вы будто и не знаете?
– Почему же это я должен непременно Огурцова знать?
– Потому что вы очень многих знаете. Да и должность ваша такая, что вам надлежит знать ! Так что если позабыли, постарайтесь припомнить!
Геннадий Тарасович наморщил лоб, вспоминая. Разумеется, он знал, но не мог же он себе позволить так сразу и вспомнить.
– Удивительно, как намастачились вы по каждому поводу врать, – сказал Постников. – Слова в простоте от вас не услышишь, непременно придуриться вам нужно…
Теперь Жовтяк изобразил, что вспомнил.
– Вашего Устименки Владимира дружочек? – хлопнув себя по лбу, произнес он. – Угрюмый такой этот Устименко…
– Дело не в Устименке и не в том, кто чей дружочек, – обойдя стол и оглядев внимательно масло в масленке и ветчину, ответил Иван Дмитриевич. Допустим, что и дружочек. Огурцов наш студент, одаренный врач, у которого все впереди, и его надо во что бы то ни стало выручить и спасти…
Постников сел, далеко вытянул длинные ноги в начищенных, с заметными латками сапогах, поискал по карманам курева и, не найдя, взял из серебряной профессорской папиросницы немецкую сигарету.
«Налью ему, пожалуй, сам коньяку», – подумал Жовтяк, но тут же отменил свое решение, рассудив, что Постников воспримет даже рюмку коньяку как некую искательность и испуг по поводу Огурцова.
– Если надо, то и спасайте! – пожав жирными плечами и засовывая выбившийся галстук за жилет, ответил профессор. – У меня не такие отношения с ними, чтобы я мог спасать…