Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 67
– Нет, не у меня, – негромко ответила Аглая. – У них в академии был преподавателем старый, царских еще времен, офицер. Вот он всех своих дружков – контру и беляков, когда они там заговор затеяли, публично назвал непорядочными людьми. Это на Родиона Мефодиевича большое впечатление произвело, он мне рассказывал…
– А мне не рассказывал, хоть я ему женой в ту пору была, – с горечью сказала Алевтина. – Ни про какой заговор словом не обмолвился… Ну, да что сейчас вспоминать, сейчас вспоминать без пользы. Давайте лучше покушайте, вот хоть, что ли, картошку…
Стоя поела Аглая картошек, круто присаливая каждую, вглядываясь в фотографию, на которой изображен был штатский Родион Мефодиевич. С комода смотрели на нее твердо и честно его глаза, которые так ужасающе долго она не видела, и, не сдержавшись, она даже что-то шепнула этим глазам ласковое и быстрое, утешающее и в то же время как бы просящее защиты. Алевтина ничего не заметила, убирая комнату. Аглая отвернулась от фотографии, встряхнула головой, посмотрела, как Алевтина ставит на кривобокую керосинку закоптелый чайник, как открывает тупым ножом немецкие консервы.
– Фашисты снабжают? – спросила Аглая Петровна.
– Фашисты? Они снабдят, дождетесь! Краденые это консервы. Тут партизаны под откос поезд ихний спустили – сразу, конечно, слух прошел, – мы из города и кинулись, как психические, стадом. Они, сволочи, огонь открыли! Потом уж приемы разработали, как брать, чтобы охране не видно было, целая наука. Да ведь есть за что рисковать – они, эти консервы, жирные. У меня еще две банки. А потом чай станем пить с сахарином, а если любите – с сухофруктами, у меня мешочек с мирного времени сохранился, все к случаю берегла…
Украдкой, думая, что Аглая Петровна не замечает, Алевтина все оглядывала ее и разглядывала, постарела ли, появились ли хоть возле глаз морщинки, сохранилось ли прежнее насмешливое выражение черных узких глаз? И отмечала про себя: нет, не постарела, похудела, пожалуй, немножко, и взгляд стал добрее, не так режет зрачками. Но если по правде, по настоящей правде, то Алевтина ничем не хуже ее. Ростом они одинаковы, обе длинноногие. Аглая только темная, смуглая, а Алевтина посветлее, «нежнее, женственнее», как подумала про себя на своем языке Валентина Андреевна. «Недаром Додик говорил про меня, что я абсолютно выраженная женщина», вспомнила Алевтина и представила себе лицо Додика, его глубокую, тщательно пробритую ямочку на подбородке, его длинную английскую трубку, картинность сдержанных движений и то, как в сердцах когда-то отозвался о нем Родион Мефодиевич:
– До того, знаешь ли, Валентина, твой Додик элегантный, что вполне сойдет за международного вагонного вора…
На мгновение ей показалось, что все это дурной, затянувшийся и глупый сон: кого на кого она променяла? Кто эта милая, тихая женщина, только что утиравшая слезы в ее комнате? Где настоящий муж? Куда делись всегда шумные, вечно ссорившиеся дети? Зачем нету здесь деда Мефодия, справедливого и потаенного ее врага, первого, кто понял, что она чужая в своей семье? И где вы теперь, куда запропастились, господа Гоголевы, сломавшие ее душу еще в юности мнимой и бессмысленной красивостью вашей жизни? А теперь уж ничего не воротишь, теперь все кончено, навсегда кончено.
– А может, выпьем, Аглая Петровна? – уверенная в том, что Аглая непременно откажется, спросила Валентина-Алевтина. – У меня сладенький есть и крепенький ликерчик. По рюмочке?
– Водки бы я выпила, – неожиданно ответила Аглая.
– Водки? Водка есть, шнапс – немецкий, противный. Мы его тут сиропом разводим.
– Давайте с сиропом, – живо согласилась Аглая. – Мне обязательно нужно выпить, чтобы тормоза отпустить?
– Какие тормоза?
– Я, знаете ли, словно заклиненная, – с жесткой усмешкой, очень красящей ее лицо, объяснила Аглая Петровна. – Зажалось все во мне в этом гестапо. Это довольно трудно, когда все время, каждый час и даже каждую минуту, все вокруг и в себе самой взвешиваешь: как ответить и отвечать ли, как взглянуть, как повернуться. Это вовсе не легко…
И вновь удивилась Алевтина: не только жесткая усмешка красила лицо Аглаи, но и любое выражение, любая смена чувств в ее душе – все шло ей, все подходило, все украшало, и неизвестно было только одно: когда сказать – теперь оставайся такой, сейчас ты самая лучшая…
«Отдала, своими руками к ней толкнула, – с болью и злобой подумала Валентина-Алевтина, – ее ласки он предпочел моим, ее чувство – моему!»
Протерев стопки полотенцем, она разлила в них остро пахнущий химический шнапс, развела его душистым сиропом и, стараясь не видеть больше Аглаю, потому что когда она ее видела, то непременно при этом разглядывала, сказала:
– Ну, чтобы все хорошее было, Аглая Петровна. За вашу удачу.
– За вас, – ответила Аглая серьезно и твердо. – За ваше мужество. Я не только слышала, я видела, как вы тогда выговорили – «она Федорова, ее я хорошо знаю, мы с ней подружки». Вы ведь понимали, что вам, в случае если они разберутся, грозит смерть…
– А на кой мне эта жизнь нужна, – слегка расплескивая розовую водку, с перехватом в горле и даже с визгом воскликнула Валентина Андреевна. Объясните, вы умная, ответственная, зачем мне теперь жизнь? Кто я, чтобы мне жить? Работник, или мужняя жена, или мамочка своим детям? Кто? Вернее всего, что просто постаревшая женщина с глупыми разными мыслями, с настойчивостями и маниакальностями. Вот ведь – знаю – смешно это и нехорошо с моей стороны, а я и сейчас все на вас смотрю не как надо смотреть, а смотрю как на женщину, хоть в моем возрасте и при моей личной ситуации это какой-то анекдот! Ах, да что!
Быстро, жадно и привычно выпив водку, она закусила холодной картофелиной и, вытянув из кармашка кофточки мятую сигарету, закурила.
– Не стоит эдак разговаривать, – слегка поморщившись, сказала Аглая. Она не выносила никакого даже приближения к истерикам, ей делалось всегда физически тошно от всяких выкриков, красивых фраз и самобичеваний, и сейчас она испугалась, что придется разговаривать в ненавистном ей повышенном и утешительном тоне. – Не надо, – произнесла она. – Давайте лучше, пока мы не запьянели, потолкуем о том, как нам в дальнейшем держаться и какая у нас с вами будет легенда.
– Это что такое – легенда? – удивилась Алевтина.
– Твердая выдумка. То, на чем нам обеим надобно стоять насмерть.
– А убьют обязательно?
– Совсем не обязательно. Тут от нас многое зависит. Мы же с вами и неглупые и хитрые, правда ведь? Не глупее же мы фашистов! А что до нашей убежденности, то и ее нам не занимать стать. Наше дело правое.
И, твердо глядя в глаза Алевтине, ровным и спокойным голосом Аглая Петровна рассказала ей подробную биографию Вали Федоровой, рассказала, где и когда Валя подружилась с Алевтиной, на чем они сблизились и что именно важно в биографии Федоровой…
Алевтина слушала рассеянно и переспрашивала, пугаясь своей рассеянности, а потом, внезапно перейдя на «ты», спросила:
– Тебя партия послала на задание сюда?
– Теперь и я выпью, – поднимая маленькой крепкой рукой свою стопку, произнесла Аглая Петровна. – И все-таки выпью за ваше, Валентина Андреевна, мужество. Кстати, разговаривать нам обеим следует всегда на «ты», как старым подругам.
– Кто же тебя сюда послал? – опять спросила Алевтина, и Аглая Петровна поняла, что та мучается недоверием Аглаи, ее отдельной жизнью. – Ведь не сама же ты с твоей партийной биографией взяла да и заявилась в город?
– Я в город не заявлялась, – обрадовавшись возможности уйти от главного вопроса, больше не огорчая Алевтину, сказала Аглая Петровна. – Меня вовсе и не в городе взяли, когда я шла…
И спокойно она рассказала Алевтине ту же самую версию, которую знали в гестапо и фон Цанке, и Венцлов, версию Вали Федоровой, и в этой версии Аглая была не Устименко, а Валя Федорова.
– Страшно, – тряся головой, перебила ее Алевтина. – Как страшно-то, Аглая Петровна! Не понимаешь? Вы меня из вашего круга отринули, я теперь всем вам инородное тело! А была же своя, была, и они, собравшись, не стесняясь меня, говорили о своих военных делах. Они сидели, бывало, за столом, и брат твой покойный – Афанасий Петрович, и мой… и Родион Мефодиевич, и другие товарищи, и пели. Это до тебя было, во время нашей прекрасной любви. Пели они, знаешь?..