Начало - Герман Юрий Павлович. Страница 18
Замолчите, глупец, – прикрикнул на него Цихориус, – вы надоели мне.
До сарая они не дошли, их догнал какой-то белый кнот в поношенном платье и умолил навестить больного.
У кнота было жалкое и измученное лицо, он ухватил Вахтера руками за лацканы мокрого сюртука и несколько раз поцеловал его в плечо.
– О, идиот, – сказал Вахтер, – ведь мы же все пьяны, неужели ты не видишь – мы пьяны, совсем не держимся на ногах. Посмотри на нас внимательно, мы никуда не годимся…
Но кнот не отставал. Из его слов можно было понять, что он только что заходил домой к господину Вахтеру, не застал его и чудо помогло ему встретить господина доктора в этот поздний час на улице. Никто, кроме господина Вахтера, не пойдет к бедному кноту в его лачугу…
– Да пойдемте, чего там, – молвил Пирогов, которому все нынче было трын-трава, – пойдемте, господа, авось поможем несчастному…
Кнот живо понял, что молодой студент, шедший вместе с господами учеными докторами, на его стороне, и теперь ни на секунду не отставал от Пирогова.
– Да что с твоим больным-то? – спросил Пирогов. У кнота не нашлось слов для того, чтобы объяснить, что с его больным. Жестами, при свете уличного масляного фонаря, он показал, что у больного большой живот и что больной совсем помирает.
– Отец у него, – перевел Вахтер, – старик отец, водяная, наверно, вон как вздуло брюхо. Вздуло?
– О да, о да, – воскликнул кнот.
Вновь в эту ночь перешел Пирогов каменный мост через Эмбах вслед за кнотом, деревянные башмаки которого постукивали где-то впереди, в густом мраке осенней ночи. Ветер со свистом волочил по каменьям улицы мокрые, увядшие листья. Пьяный Цихориус ворчал сзади, спотыкался и проклинал свою окаянную старость. Доктор Вахтер поддерживал своего мэтра под руку и во всем обвинял Пирогова.
Так миновали мызу Ратхоф – темную и мрачную, от которой доносился лишь хриплый лай сторожевых псов, и по грязи пошли в сторону от большой дороги, мимо каких-то хижин и сараев, потом в овражек, потом меж унылых, ободранных деревьев.
Всею грудью Пирогов дышал сырым осенним воздухом. С каждой минутой проходило опьянение, он чувствовал себя сильным и бодрым, несущимся словно на крыльях высоко под черными тучами.
– Да не отставайте же вы, – порою покрикивал он на своих учителей, – торопитесь, быстрее.
Наконец они дошли до низкой хижины, в которой горел слабый свет. Кнот отворил перед ними набухшую от дождя дверь, они очутились в темных сенях, потом отворилась вторая дверь, и убогая комната предстала перед ними: в глиняной плошке коптил фитиль неверным и блеклым светом, освещая двух старух, шепчущихся на лавке, прялку, кривого на один глаз кота, земляной пол и еще одну скамью, на которой стонало и содрогалось нечто укрытое рядном, мохнатой шубой и еще какими-то тряпками.
– Где же больной? – спросил Пирогов у кнота, глядя на нечто, укрытое шубой. – Там, что ли?
Кнот наклонил лицо. Пирогов подошел к лавке и на мгновение удивился, увидев вместо ожидаемого старика с водянкой прелестное лицо молодой женщины, искаженное страданием, покрытое потом, напряженное, с закушенною губой.
– Что с вами? – спросил он, сразу же беря тот тон, которым старый Мойер разговаривал с больными. – Ужели потерпеть нельзя? Погоди, матушка, расскажи прежде, что болит…
Но женщина со стоном отворотила от него смуглое лицо. Она ничего не понимала по-русски. Беспомощно оглянувшись на своих стариков и понимая, что от них пользы вряд ли дождешься, он все-таки подозвал их к себе. Цихориус уже ничего не понимал и даже не сдвинулся с лавки, на которую повалился, а Вахтер подошел и помог ему посмотреть больную. Загадочные жесты кнота объяснились в ту секунду, когда больная легла на спину. Она рожала и не могла разродиться, страшные судороги сотрясали все ее тело. Пирогов по глазам Вахтера прочел приговор и понял, что им тут делать нечего.
Больную вновь свело, Вахтер отошел к Цихориусу и с видом ожидания сел на лавку. Пирогов растерянно смотрел на синие губы несчастной, на ее широко раскрытые, с умоляющим выражением глаза, на гладкий, мокрый от пота лоб. Она вскрикнула. Он вздрогнул и наклонился к ней. Губы ее беззвучно шевелились, она молилась или просила его о помощи – он не понимал. Муж ее стоял рядом и тоже шевелил губами – повторял за нею то, что она говорила.
– О чем она? – спросил Пирогов.
– Так, – сказал кнот, – ничего.
Старухи с враждебной настороженностью следили за каждым движением Пирогова. Он еще раз посмотрел женщину, и с той решимостью, которая присуща юности, объявил Вахтеру свою мысль. Поначалу старый прозектор просто ничего не понял, а когда понял, то поглядел на Пирогова как на сумасшедшего.
– Не дожидаясь утра? – спросил он. – В этой тьме?
– Все равно она умрет, – молвил Пирогов, кося глазами, как всегда в минуты душевного волнения, – понимаете или нет, – все равно она умрет…
– Но мало ли кто умрет, – сказал Вахтер, – медики не боги, а только медики…
– Сейчас спорить не время, – с враждебностью в голосе сказал Пирогов, – сейчас надобно делать дело.
И, оборотившись к мужу-кноту, велел ему доставать лошадь и, не медля ни секунды, мчаться к нему на квартиру с запиской для Иноземцева. В записке он просил прислать ножи, корпию, водки, чтобы дать женщине выпить перед операцией. Кнот, совсем побелев, убежал, а Пирогов приказал Вахтеру немедленно привести в порядок самого себя и начальника своего, господина Цихориуса, сладко храпящего на лавке.
– Я думаю, господин Пирогов, – молвил Вахтер, – что вы слишком много на себя берете, решаясь так шутить. Боюсь, что вы зарежете ее и для вас выйдут неприятности…
– Я имею лекарское звание, – сказал в ответ Пирогов, – и я сам отвечаю за свои поступки. Кроме того, со мной вместе находятся два ученых – господин доктор Вахтер и господин профессор Цихориус, которые, как я надеюсь, не откажут мне в помощи…
– Но ведь я же только прозектор, – с тоскою в голосе сказал Вахтер, – я не умею резать живых людей, мои покойники не могут умереть под ножом, они для этого слишком мертвые…
Пирогов не ответил ему. Он уже принялся за Цихориуса – повел его во двор окачивать колодезной водой и тереть уши. Не более как через полчаса Цихориус выглядел совсем человеком, даже куда более причесанным, чем бывал обычно. Его только пробирал озноб, да и то недолго, до той минуты, пока Пирогов не сообщил ему о своей затее.
Против ожидания, Цихориус не возразил ни единым словом.
– Ну что ж, – сказал он, – была не была, как говорят у русских. Я вам постараюсь помочь, Пирогов, но только не руками, они у меня не столько тверды, чтобы им вверять сразу две жизни.
Старух Пирогов выгнал вон из хижины, чтобы они не мешали делу своими причитаниями и оханиями, вытащил на середину комнату тяжелый стол и налил для Цихориуса в кружку немного рейнвейна, чтобы он опохмелился.
Женщина несколько раз теряла сознание от страшных судорог. Глаза ее больше ничего не выражали, кроме страдания и страха. Вместе со стонами из уст ее вырывалось имя мужа.
– Он сейчас приедет, матушка, – говорил Пирогов, – сейчас тут будет, и мы тебя вылечим, и ребенка твоего достанем, ты не горюй, ничего. Тебе скоро полегчает, вот ты увидишь…
Ему было жаль ее, сердце его болело при виде этих страданий, но он боялся жалеть, потому что знал – жалость не ведет к успеху оператора, и настраивал себя на жестокий лад. Для жестокости и холода в сердце он даже несколько раз прикрикнул на женщину, но она не обратила на это никакого внимания, ей было решительно не до того.
Наконец дверь распахнулась, и в комнату ввалился кнот с саквояжем, а за ним Иноземцев в своем крагене, в перчатках, с пачкою книг.
– Я к вам, Пирогов, в помощники, – объявил он с порога, – мы еще к Мойеру заехали по пути, да у него сердечный припадок, он не встает, а другие никто не хотят, мы еще у двух были… Вот я книг захватил на всякий случай.
Это было неожиданно и необыкновенно приятно, то, что Иноземцев вдруг приехал. Пирогов косо и живо взглянул на него своими горячими глазами и коротко сказал: