Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 124
И, выдернув из бокового кармана гимнастерки заношенное Катино письмо, он вновь, в который раз, принялся его перечитывать, убеждая себя, что Балашова едет именно к нему, а не только для того, чтобы разобраться в самой себе и привести в порядок свою внутреннюю жизнь. Фразы, которые имели отношение к нему, Лапшин читал особенно внимательно и даже строго, шевеля при этом губами, все же, что связано было с тем, кого он именовал в глубине души «индюком», Иван Михайлович только пробегал, стараясь не вникать в суть непонятных ему и враждебных подробностей…
Ужинали вместе в чебуречной – Лизавета, Антропов и Лапшин. Легкие, белые занавески продувал теплый ветер с моря, шевелил скатертью, трепал Лизаветины волосы, она, ласково смеясь, собирала их и стягивала в тугой узел на затылке. После длинного купания и криков в воде, после пекучего солнца на пляже было видно, как девушку разбирает истома, ела она нехотя и порой закрывала свои узкие, чуть раскосые глаза. А Антропов беспокоился и немножко сердился:
– Нельзя же до такого состояния себя доводить! – говорил он Лапшину. – Ее, понимаешь ли, Иван Михайлович, просто немыслимо из воды вытащить. Изволите видеть, сидя спит. И так – каждый день…
– Ну а что плохого-то? – отвечал Лапшин. – Усталость здоровая, правильная. Или не по науке?
Не допив вино, Лизавета встала, потянулась и, подавляя зевок, сказала:
– Простите, Иван Михайлович, не могу больше. До того спать хочу – глаза закрываются. До свидания!
И, протянув ему красивую, сильную руку, повернулась к Антропову:
– С утра у нас игра, Айболит! Не смейте в это время спать! Слышите?
Она ушла, Антропов заказал себе коньяку, выпил большими глотками и пожаловался:
– Прочитал я недавно одну книгу, забавную, знаешь ли, Иван Михайлович. В семнадцатом веке, что ли, сочинена. И вот купец этот, автор и путешественник, все терпит кораблекрушения – одно за другим, во всех морях и океанах. Ну, и когда чувствует конец, то всегда восклицает: «Здесь, разумеется, пригодился бы добрый совет, но посоветоваться, по воле Провидения, в данном случае мне было совершенно не с кем». Понятно вам?
– Более или менее, – с легким вздохом ответил Лапшин.
– Ну а у меня решение уже созрело! – воскликнул, краснея от выпитого коньяку и заказав себе еще, Антропов. – Созрело! Я, Иван Михайлович, решил уехать.
– Вот как?
– Вот как. И далеко. Толковые врачи-практики везде нужны.
– Это разумеется, – холодно глядя на Антропова и вертя пальцами фужер с боржомом, ответил Лапшин. – Только, я так рассуждаю, нужны не те, которые от себя удирают, а те, которые просто приезжают…
Он отхлебнул из фужера, закурил и отвернулся. Ему было неприятно смотреть, как непьющий в общем Антропов жадно и неумело выхлебал свой коньяк. В это время по узкому проходу между столиками подошел человек лет шестидесяти, толстый, с наголо бритой головой, с висячими щеками, сипло спросил: «Можно?» – и, не дожидаясь ответа, сел. В груди его сипело и ухало, словно там не в лад работало много машин, губы у него были синие, рот полуоткрыт. Перехватив взгляд Лапшина, он улыбнулся, коротко объяснил: «Астма, сейчас вряд ли умру, не бойтесь» – и налил себе красного вина пополам с нарзаном. Антропов смотрел на него, словно на привидение.
– Вечерним московским приехал, – сказал незнакомый человек Антропову, – помылся, съел котлетки из капусты и морковное суфле и пришел сюда ужинать! – При слове «ужинать» все внутри у него опять заскрежетало, заскрипело и загудело. – Вот так!
Официанту он заказал добрый десяток блюд, долго ел, запивая одно блюдо за другим боржомом, потом спросил у Лапшина:
– Вы тоже врач?
– Нет, – ответил Лапшин.
– Это мой друг! – нетрезвым голосом громко произнес Антропов. – Более того – друг и учитель!
– Это вы его научили написать заявление об уходе из клиники? Впрочем, познакомимся, моя фамилия – Солдатов.
– Он – наш главный! – опять воскликнул Антропов. – Заявления пишут ему, а апелляции господу богу.
Съев бастурму с чебуреками, Солдатов утер потный лоб салфеткой, долго дышал и наконец произнес:
– Ваше заявление, Антропов, я разорвал и бросил в корзину. Так что теперь можно говорить обо всем в прошедшем времени…
И, повернувшись к Лапшину всем телом (Солдатов, видимо, не умел ворочать шеей), сказал:
– Так как вы друг и учитель Антропова и, видимо, это ваша идея насчет заявления, то выслушайте меня: будучи у меня на приеме (я лицо должностное и номенклатурное, и у меня приемы), ваш Антропов рассказал мне свою историю, достойную пера художника. Я подумал и пришел вот к какому выводу: девица, из-за которой происходят все красивые мучения нашего Александра Петровича, незамужняя. Сам Антропов, по его же словам, вдовец. А я – человек преклонного возраста, имеющий привычку размышлять на досуге, – убежден житейским опытом и наблюдениями вот в чем: от плохой жены можно уехать. От дрянного, маленького, копеечного чувства тоже можно уехать. Даже должно. А от настоящей любви, дорогой товарищ, не имею чести знать вашего имени-отчества…
– Иван Михайлович…
– Почтеннейший Иван Михайлович, так вот: от большого чувства, простите мой несколько архаический стиль, – никуда не уедешь. Никуда и никогда! Настоящая любовь, опять-таки простите, она до гробовой доски, и даже, как некоторые утверждают, – дальше! Ни каторга, ни ссылка, во времена моей юности, истинную любовь побороть не могли. И вот, вместо того чтобы советовать написать заявление о переводе «по личным мотивам» в дальние края, вы бы лучше, почтеннейший Иван Михайлович, посоветовали вашему выученику жениться на его подруге. Взять ее за руку, повести за собой и жениться на ней…
– Видал? – крикнул Антропов. – Видал, Иван Михайлович? Вон как все просто, а? Видал?
Солдатов молча смотрел на Лапшина. Внутри у него по-прежнему ухало и сипело, но он не обращал на это, казалось, никакого внимания.
«Взять за руку, повести за собой и жениться!» – подумал Лапшин, вставая. А когда Антропов закричал ему, что он так ничего и не посоветовал, Лапшин ответил негромко и спокойно:
– Возьми за руку, поведи за собой и женись…
Домой Иван Михайлович вернулся поздно, выкупался в «своем море», побрился перед маленьким зеркальцем, крепко вытер лицо одеколоном и, задумавшись, сел на кровать. Сипенье и уханье в груди Солдатова все еще слышалось ему, как и голос, утверждавший, что настоящая любовь до гроба. «Да, это правильно – до гроба, – упрямо и радостно согласился с Солдатовым Лапшин. – Никуда мне от нее не деться, и никуда я ее больше от себя не отпущу!»
«А в это время…»
А в это время в комнату, где по-прежнему стучал на машинке Давид Львович, просунулся Окошкин.
– Разрешите?
– Ноги вытри, на что похоже с грязными сапогами, – заворчала Патрикеевна.
– А вот как раз ноги у меня и вытерты!
Стряхнув макинтош, Вася развесил его на спинке стула, вытер душистым платком смуглое лицо и сказал, ни к кому не обращаясь:
– Интересно, долетела уже или еще нет?
– Сейчас, сейчас, сейчас, – быстро, словно колдуя, забормотал Ханин. – Минуточку, минуточку, минуточку…
Он боялся забыть начатую фразу.
Вздохнул, развалился в неудобном лапшинском кресле и сказал:
– Ура, Окошкин пришел! Патрикеевна, устроим шикарный ужин, а? С картошкой, с селедкой, огурцами и калганной водкой. Если бы ты знал, Василий Никандрович, какую водку настаивает Патрикеевна…
– А вы все пишете?
– Дописываю, переписываю – и опять наново.
– Тяжелый ваш хлебчик…
– А ты думал…
Помолчали. Окошкин задумчиво произнес:
– Интересно все-таки, долетела уже или нет.
– Балашова-то?
– Именно, Катерина Васильевна.
– Возможно, что долетела. Но вряд ли. Мне один довольно известный летчик такую мысль как-то выразил: авиация – самый современный вид транспорта: час летишь – неделю ждешь.
– Довольно цинично для летчика.
– Что-то ты, Василий Никандрович, поднаторел слова говорить…