Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 47
Он взглянул на нее, ему показалось, что она издевается над ним, – почему Коля? И встретился с ее глазами. Теперь он вспомнил, почему Коля.
– А как твоего мужика звали? – спросил Жмакин. – Которого ты метлой? Как его звали?
– Алексеем. Лешей.
Он засмеялся и покрутил головой. Клавдия сидела серьезная, кутаясь в платок.
– Дочка спит?
– Спит.
– А мы гуляем, – сказал Жмакин, – верно? Все спят, а мы гуляем. И дочка спит, и гражданин Корчмаренко спит, и Женька спит. А у нас вся жизнь в огнях.
– Где же ты огни увидел? – спросила Клавдия.
– Все в порядке, – сказал Жмакин, – все, Клавочка, в порядке.
Она внимательно на него посмотрела, потом вздохнула.
– Пьяненький?
Встала, подошла к нему, взяла его за волосы и отогнула ему голову слегка назад.
– Псих ты, – медленно говорила она, – что ты за человек такой? Пьяный, совсем пьяный…
Он закрыл глаза: ему сделалось легко, немного качало.
– Клавдя, – сказал он, опять открыв глаза, – Клавденька…
Ему захотелось плакать. Она гладила его по лицу, потом он почувствовал, что она целует его мягкими, горячими раскрытыми губами в щеки, в переносицу, в висок.
– Клавдя, – говорил он тихо и покашливал. – Клавденька, выходи за меня замуж. А? Я тебя с дочкой возьму. И поедем куда-нибудь. На линию. – Он вспомнил это слово и убежденно его повторял. – На линию поедем. А? И на линии, знаешь? Устроимся. Чего тебе здесь?
Он налил себе еще из бутылки и выпил, потом протянул Клавдии яблоко.
– На.
Она взяла, смеясь.
– Ешь.
Она откусила.
Жмакин потирал лицо ладонью. Мысли разбегались, он не мог их собрать.
– Я, Клавдя, напился, – сказал он, – но это ничего не значит. Все будет в порядочке… Выйдешь за меня?
– Нет, – сказала она серьезно.
– Почему?
– Не выйду, – сказала она. – Ты пьяненький и болтаешь пустяки разные. Иди лучше спать ложись, и я пойду. Ночь уже.
– Ты не пойдешь, – сказал он.
– Почему?
– Ты здесь ляжешь!
Он поднялся и с трудом подошел к ней. Она молчала. Жмакин неловко обнял ее за шею и поцеловал в горячий рот.
– Клавка, – сказал он, – живо!
– Не дури, – строго ответила она, – какой командир!
И отошла к печке. Он смотрел, как она швыряла дрова в огонь, как заглянула – хорошо ли горят, как поднялась и поправила платок на плечах. Он сел на постель. Его раздражало Клавдино спокойствие, ее уверенность, неторопливые и плавные движения.
– Поди сюда, – сказал он.
Она подошла. Кровать была невысокая. Жмакин, не вставая, обнял ноги Клавдии выше колен. Она уперлась ладонями в его плечи. Он уже ничего толком не соображал, но она все же вырвалась от него и прикрутила фитиль в керосиновой лампе, потом дунула в стекло. Сразу обозначился серебристый квадрат окна. В комнате стало теплее и тихо сделалось так, что Жмакин услышал, как Клавдия расстегивает на себе какие-то кнопки. Одна не расстегнулась, и Клавдия дернула материю с такой силой, что материя разорвалась. Он сидел в той же позе, упираясь руками в колени и глядя в темноту, туда, где, вероятно, раздевалась Клавдия. Она сбросила туфли. Потом он услышал шелестящий легкий звук снимаемых чулок. Потом что-то стукнулось едва слышно – вероятно, пряжка от подвязки, и тотчас же Клавдия оказалась перед ним, но он ее не увидел, она встала на кровать, отбросила ногой одеяло и легла, закрывшись до горла.
– Ну, – сказала она, – Коля!
Он разделся и лег рядом с ней, не веря всему тому, что произошло, и немного уже презирая Клавдию, как привык презирать тех женщин, которые ему отдавались.
– Коля, – говорила она едва слышным шепотом и целовала его в грудь, в шею, в плечи.
Он слышал и не слышал чужое имя, которое она произносила, видел и не видел ее белое искаженное лицо. Потом она замолчала. Глаза ее раскрылись и вновь закрылись. С каждым мгновением все ближе становилась она ему. Она была близка и дорога ему даже тогда, когда все совершенно исчезло, когда исчез он сам, – она существовала. Он был уже трезв и не был более одинок. Ни о чем не думая, легкий, счастливый, он целовал ее плечи еще дрожащими губами. Потом он закрыл глаза. Сердце его билось все ровнее и спокойнее, он лежал навзничь, вытянувшись, и чувствовал себя сильным и добрым – таким, за которым не страшно.
Клавдия приподнялась на локте и наклонилась над ним. Ее волосы коснулись его лица. Она дышала горячим открытым ртом, он не видел ее, но понимал, что она прекрасна, и обнял ее за шею обеими руками. Он не поцеловал ее, а только прижал ее лицо к своему и заснул так мгновенно, на секунду, и так проснулся – с тем же чувством счастья. Она принадлежала ему, а он все не мог поверить этому. Она понимала это и, ничего не говоря, без слов, сама собою доказывала ему, что он не прав, что она вся здесь, что больше ничего не остается, что ничего решительно не скрыто от него, что он единственный и настоящий хозяин. Непонятным своим женским чутьем она угадывала, что ему неприятно имя Николай, и перестала его так называть. Он был горд, зол и одинок, и, несмотря на жалость к нему, она ничем не показала, что жалеет его и понимает, как ему плохо.
Так прошла почти вся ночь. Под утро Клавдия встала, накинула на голое тело платье и босиком пошла вниз посмотреть на дочку. Дочка спала с бабушкой, и там все было благополучно. Клавдия вернулась, но Жмакин не мог ее отпустить, и она опять легла к нему. Он был теперь не одинок, так казалось ему порою, но тотчас же он чувствовал себя таким одиноким, каким никогда еще не был. И это чувство одиночества возникало из-за Клавдии, из-за того, что он все ей лгал и думал, что она верит его лжи. А она не верила, но не смела сказать, что не верит, чтобы не оскорбить его или не напугать – он был еще далек ей, хоть она и знала, что он будет ей близок, что он раскроется, что она заставит его все рассказать, и если это рассказанное окажется плохим, то она заставит его все переменить. Огромная сила любви и нежности к нему могла сокрушить горы, и Клавдия уже ничего не боялась; нужно было только немного выждать, и все тогда наладится, и все будет превосходно, отлично. Она знала, что он счастлив с нею, и благодарен ей, и удивлен, что такое бывает на свете – у него еще не было своей женщины, своей любви, – что это только сейчас ему открылось, что он плохо верит всему этому. «Ничего, – думала она, целуя и разглаживая ему волосы и глядя в его зеленые, потерянные сейчас глаза, – ничего, все будет иначе, все будет лучше, все будет прекраснее…»
А он, словно читая ее мысли, неожиданно и быстро сказал:
– Клавдя, ты про меня некрасиво не думай. Слышишь? С человеком разное бывает, так у меня в данный период неприятности.
Клавдия молчала.
– С одной стороны премия, и я гуляю, – говорил он, – а с другой на линии на меня накатка…
– Что значит «накатка»? – спросила она.
– Ладно, Клавка, – тихо сказал он, вновь притягивая ее к себе. – Не думай никогда ничего. Неприятности – и все. Недоразумение. Ясно?
– Ясно, – вздохнула она, – ясно. С одной стороны, премия, и ты гуляешь, а с другой – на линии «накидка».
– Накатка! – вяло поправил он.
Она ушла, когда уже рассвело, – ослабевшая, со звоном в ушах, ничего не понимающая. Она оставила его спящим. Алексей лежал навзничь, его рот был полуоткрыт, светлые тонкие волосы спутались. Клавдия укрыла его одеялом по голую татуированную грудь, поплакала немного и пошла.
В феврале
Мирон Дроздов и еще одно письмо
– Ох, и опера! – сказал Бочков Побужинскому. – Очень, ты меня прости, Виктор, доволен я, что у тебя зубы разболелись, иначе бы не собраться. И Галина довольна. Вообще, люблю я этот наш театр. Конечно, Иван Михайлович правильно говорит – многого мы не понимаем, но все-таки театр – это должен быть праздник. И здание чтобы красивое было, и музыка, и артисты…
Побужинский слабо охнул от горячего супа, схватился за щеку, минуту помотал головой, потом, когда «отпустило», возразил: