Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 91

– Ух, у тебя вещей! – говорила ему Патрикеевна, швыряя на середину комнаты носки, старый ремень и грязные гимнастерки. – За твоими вещами на грузовике надо приезжать. На, бери вещи! Ве-щи ему подай!..

– И синий штатский пиджак, – плачущим голосом просил Василий Никандрович, – там в кармане был такой футлярчик металлический…

Лапшин и Ханин сидели на стульях рядом, и обоим было жаль, что Васька уезжает.

– Жалованье мне заплатил! – сказала Патрикеевна. – В чем дело?

– И была у меня еще такая вещичка из клеенки, – ныл Василий, – что ты, правда, Патрикеевна?..

– А сам ищи! – сказала Патрикеевна. – Раз так, то ищи сам! Хоть бы десятку подарил: дескать, на, старуха, купи себе пряничков, пожуй. Не буду искать!

Она села и с победным видом встряхнула стриженой головой. Только что у себя в нише она выпила мерзавчик водки, и теперь ей казалось, что ее всегда обижали и что надо наконец найти правду.

– Тяпнула небось, – сказал Окошкин, запихивая все свое добро в корзинку и в чемодан.

– На свои тяпнула, – сказала Патрикеевна. – На твои не тяпнешь.

– Ура! – сказал Васька.

Уложив вещи, Окошкин сел на свою кровать, на которой уже не было матраца и подушек, и помолчал. Ему было чего-то неловко и казалось, что Лапшин недоволен.

– На свадьбу не зовешь? – спросил Ханин.

– После получки, – сказал Васька, – обязательно.

Патрикеевна вдруг засмеялась и ушла в нишу.

– Психопатка! – обиженно сказал Окошкин. – И чего смешного?

Он вообще был склонен сейчас к тому, чтобы обижаться.

Поговорили о делах, о комнате, в которой молодые будут теперь жить, о теще.

– Теща замечательная, – вяло произнес Окошкин. – Культурная и хозяйка – таких поискать. Пироги печет – закачаешься…

Ханин вдруг засмеялся.

– У одной народности, – сказал он, – не помню у какой, читал я: когда что-либо утверждают, то головой качают отрицательно, и наоборот. Для нас тут ужасающее несоответствие жеста и содержания. Так же и с твоими рассуждениями по поводу тещи.

Василий сделал непонимающее лицо и стал надевать перед зеркалом фуражку. Лапшин тихонько насвистывал «Кари очи». Фуражка у Окошкина была новая, и надевал он ее долго: сначала прямо, потом несколько наискосок и кзади. Ханин долго и серьезно следил за ним, потом поднял руку и крикнул, как кричат, когда на веревках подтягивают вывеску или что-нибудь в этом роде:

– О-то-то! Стоп! Хорош!

– Хорош?

– Хорош! – подтвердил Лапшин.

– Ладно! – сказал Василий Никандрович. – До свиданьица!

У него было такое чувство, что его все время разыгрывают. Подойдя к Лапшину, Вася подщелкнул каблуками и козырнул, глядя вбок.

– Будь здоров, Вася! – сказал Лапшин и подал Окошкину руку.

– Будь здоров, не кашляй! – из ниши сказала Патрикеевна.

– Не поминайте лихом! – сказал Васька, по-прежнему глядя вбок.

– Чего там! – сказал Лапшин.

Попрощавшись с Ханиным, Васька взял корзину, чемодан и постель. Лицо у него сделалось совсем обиженное.

– Легкой дороги! – сказала Патрикеевна из ниши и захохотала.

– Счастливо оставаться! – ответил Васька.

Лапшин и Ханин сидели на своих стульях. Ханин морщил губы.

– Заходи в гости! – сказал Лапшин.

Васька ушел, и Патрикеевна сказала:

– Баба с возу – кобыле легче.

Она достала со шкафа постель Ханина, разложила ее на пустой кровати и повесила в изголовье бисерную туфлю для часов.

– А на него я жаловаться буду, – сказала она, – напишу куда следует. Повыше групкома тоже есть начальство.

Солнце ярко светило во все большие окна, с улицы доносилась глухая музыка – проходила военная часть с духовым оркестром, – и настроение у Лапшина было и приподнятое, и печальное. Он сидел на венском стуле, подобрав ноги в новых сапогах, и жевал мундштук папиросы. А Ханин все расхаживал по комнате со стаканом боржома в руке и говорил:

– Почему-то похоже на Первое мая, правда? От оркестра, наверное? Ты как провел нынче праздник? Я, кстати, довольно глупо все злился из-за вашего Занадворова. Порядочная он дубина и в то же время какой-то гуттаперчевый. Нажмешь – поддается, а отнимешь палец – все опять как было. Я с ним буквально измучился. Уперся с концом очерка. «Вы, говорит, как хотите, а нам совершенно незачем этот пессимизм разводить. Это, говорит, как понять – что наших товарищей даже сейчас убивают? Это значит, что у нас переразвит бандитизм?» Так и выразился – переразвит. И попросил смерть Толи Грибкова изъять. Но ты ведь знаешь, как товарищи типа Занадворова просят. «У нас такая точка зрения». У кого – у вас? «У нас!» – И хоть плачь.

– Убрал смерть? – спросил Лапшин.

– И не подумал. Он еще, знаешь, как всю эту главу назвал?

– Не знаю.

– «Расхолаживающий момент»!

– Брось! – не поверил Лапшин.

– А вот ей-богу!

Выпил боржом и спросил у Патрикеевны:

– Ну как, поедем или нет, начальница?

– Если так цветы везти – не поеду, – ответила она из ниши, – а если сначала за рассадой – тогда с пользой. У меня рука легкая, от меня любые цветочки растут…

Ханин вопросительно взглянул на Лапшина. Тот молча встал, позвонил в гараж и велел Кадникову приехать. По дороге взяли с собой Катерину Васильевну, долго все вместе ходили за Патрикеевной по душной оранжерее и смотрели, как она выбирает рассаду и препирается с маленьким, корявым и сердитым цветоводом. Балашова ела миндаль. Она еще больше осунулась за это время, и еще больше веснушек выступило на ее лице.

На кладбище она не подошла близко к Ликиной могиле, а стояла, опершись плечом на ствол молодой березы, и смотрела на Ханина, который, сидя на корточках без шляпы, помогал Патрикеевне сажать цветы.

Было очень тепло, пахло влажной землей и молодыми березами, и за белыми крестами и белыми стволами деревьев ходили люди, и порой женский, сильный голос пел:

Погост, часовенка над склепом,
Венки, лампадки, образа,
И в раме, перевитой крепом, —
Большие, ясные глаза…

– Пойдемте к Толе Грибкову! – сказала Катерина Васильевна Лапшину.

И взяла его под руку робким и доверчивым движением.

Толина мама, как всегда, сидела на скамеечке и думала о чем-то, подперев подбородок ладонями. Балашова и Лапшин тоже сели, и Толина мама спросила, нет ли у Ивана Михайловича покурить. Они закурили оба и долго молчали, но здесь было такое место, что невозможно, казалось, болтать, а говорить было не о чем. Впрочем, уходя, Лапшин вспомнил, что именно следовало непременно сказать Толиной маме.

– Одно словцо Анатолия очень нынче привилось у нас. Говорил он, ежели кого сильно осуждал, – «посторонний». Так вот, этим словом у нас теперь часто пользуются…

– Да, посторонний, – мягко улыбнулась Толина мама. – Это он часто говорит. Это он не переносит…

Она так и произнесла – в настоящем времени: «говорит», «переносит».

Немного побродив по кладбищу, они вернулись к Ликиной могиле. Патрикеевна выговаривала Ханину, что он ничего делать не умеет, даже на малые цветочки давит и жмет их, а он робко улыбался, и почему-то, глядя на него, казалось, что он сейчас замахает своими длинными руками и улетит, и в этом не будет ровно ничего удивительного, а удивительно, что он сажает цветы и сидит на корточках. Балашова сказала об этом Лапшину, он улыбнулся и согласился.

– На кузнечика похож.

Лапшин кивнул: действительно, Ханин сейчас чем-то напоминал кузнечика.

– А что такое смерть? – неожиданно спросила Катерина Васильевна.

– Черт ее знает, – ответил Лапшин. – Я про нее думать не люблю.

– И не думаете?

– Бывает – думаю, – неохотно отозвался он. – Но стараюсь не слишком о ней раздумывать.

За березами сильный голос опять запел:

Венки, лампадки, пахнет тленьем…
И только этот милый взор
Глядит с веселым изумленьем
На этот погребальный вздор.