Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 95

– Интересная квартирка! – произнес Жмакин.

– В высшей степени! – с воодушевлением ответил старичок. – Но только это не квартирка, а в некотором роде общежитие. Так сказать, гостиница. Она редко бывает переполнена, в основном тут живу лично я. И заметьте, юноша, тут наличествуют все удобства: паровое отопление, телефон, электричество, а неподалеку, буквально несколько метров, – душевые…

Сняв плащ, кепку, Алексей сел за стол. Старичок представился – назвал себя Никанором Никитичем Головиным.

– Алексей! – сказал Жмакин.

Сидели молча. Никанор Никитич покашливал, Жмакин барабанил пальцами по столу, не находя темы для разговора. Старик предложил кофейку, Жмакин отказался.

– А вещички ваши? – спросил старик.

– У меня нету вещей!

– Вот как?

– Вот так! – сказал Жмакин и потянул к себе газеты.

Ему хотелось произвести на Никанора Никитича сразу очень хорошее впечатление, и, шурша газетным листом, он сообщил, что так сегодня замотался, что даже газеты проглядеть не успел.

– Газета – это привычка, – говорил он. – Если я имею привычку, то мне невозможно без нее. И, несмотря на различные обстоятельства моей жизни, я без газеты как без рук…

Старик согласился, что без газеты трудно.

А Жмакин уже рассказывал о том, что читал. Например, немцы сообщали, что Польша готовится к завоеванию Восточной Пруссии, Померании и Силезии, что ими вывезено в Германию чехословацкое золото и что…

Здесь Алексей помедлил, а погодя воскликнул:

– Это да! Это – Юра! Это – работа!

– Какой такой Юра? – заинтересовался Никанор Никитич.

– Юра Поляков, ну это да!

Бледное лицо Жмакина порозовело, глаза весело заблестели, и голосом, исполненным восторга и завистливого восхищения, он прочитал заметку о некоем ловком воре Полякове, который, «используя симпатии, которыми у нас пользуются летчики», завязывал знакомства, а потом обкрадывал свои жертвы, среди которых оказались: писатель Евгений Петров…

– Это, знаете, который «Золотой теленок», который про Остапа Бендера написал, – прервал свое чтение Жмакин. – Ну что вы скажете? Этот же Юрка нормальный щипач, я же его прекрасно знаю, мы с ним даже корешки, и вот – вошел в историю…

И Жмакин прочитал про то, как Поляков обокрал артиста Ханова, кинорежиссера Фрезе и многих других.

– Ах ты, Юрка-Юрец! – бормотал Алексей. – Это надо же… Дружок-корешок, можно сказать…

Старик нисколько не удивился, и это немножко раздражило Жмакина. Он шел сюда размягченным, смаргивая слезы с ресниц, и ждал, что тут встретят его по-особенному, а ничего трогательного не происходило – сиди теперь, как попка, с этой мымрой в пенсне и молчи, когда охота разговаривать, петь и выпить даже хочется по случаю начала новой, светлой жизни.

– Может, выпьем по малости? – спросил Жмакин.

Но Никанор Никитич даже испугался:

– Что вы! – замахал он сухими руками. – Ни в коем случае!

– Запрещается?

– Но я же ал-ко-го-лик! – воскликнул Головин. – Именно поэтому Егор Тарасович меня здесь и поселил. Я – запойный, – пояснил Никанор Никитич, – у меня тяжелейшие запои, и это наследственное. Это – болезнь. Понимаете?

– Хорошенькое дело!

– Вот именно – хорошенькое дело! Меня отовсюду совершенно справедливо выгоняли, и я главным образом проводил жизнь в больницах, а товарищ Пилипчук подобрал меня и поселил вот тут. Я и работаю, и не пью, за исключением редчайших теперь припадков…

Старик рассказывал про себя долго и немножко испуганно, как бы даже осуждая свою жизнь и ужасаясь всему, что он испытал, а Жмакин слушал, сердился и наконец не выдержал:

– Если в записке не написано, – сказал он, – то я вам должен объяснить, кто я такой в прошлом: я вор-профессионал. Много лет воровал. Теперь кончено, крышка, завязано. Буду в люди пробиваться, как вы, например, пробились. Это я вам сказал, чтобы вы не думали, будто я скрываю. И выпить тоже крышка. Нынче хвачу последний раз. Как-никак, на пороге новой жизни. Не верите?

– Почему же, вы пейте, – с тоской в голосе сказал Никанор Никитич, – это ваше дело. Но Егор Тарасович категорически запретил на территории автобазы вообще…

– А мне вообще наплевать! – перебил Алексей и ударом ладони вышиб из бутылки пробку. – Мне никто не указчик. Запретил!

Он открыл шпроты, наломал халу и, взяв с полки стакан, выпил одним махом больше половины. Никанор Никитич смотрел на него брезгливо.

– Может, примете немножко, папаша? – осведомился Жмакин. – Со знакомством!

Никанор Никитич отказался, объяснив, что когда он «не в этом состоянии», то даже смотреть ему неприятно на пьющих.

– Ну, тогда будьте здоровы!

– Пейте на здоровье.

– А вы что именно здесь делаете? – спросил Жмакин.

– То есть как что? Я – инженер. Я же назвал вам свою фамилию – Головин. Занимаюсь, преподаю, помогаю. У нас очень много народу учится. И вы, несомненно, станете моим учеником.

– Возможно! – согласился Алексей. Ему опять захотелось удивить старика, явиться перед ним необычайным человеком. – А я одного крупного бандита недавно сам лично повязал и представил уголовному розыску в упакованном виде. Кореш мой…

– Что значит «кореш»?

– Вроде приятеля. Мы с ним в заключении встречались. Кличка – «Корнюха». Гад большой руки. Людей, понимаете, стал убивать, собака.

– Ай-яй-яй! – задумчиво удивился старик.

– Повязал к черту с риском для своей молодой жизни. У него два пистолета было, а я голый и босый, с одним только своим мужеством. Можете себе представить? Конечно, есть такие, что думают, будто я ссучился, но мне наплевать. Я знаю, ссучился я или нет…

– Простите, а что такое «ссучился»? – опять не понял Никанор Никитич.

Жмакин объяснил.

– Так, так, – сказал старик. – Значит, это ваш специфический жаргон?

– Ага! – моргая, согласился Жмакин. – Спе-ке-спе-цефикетский… – Он немножко запутался, но вышел из положения, спросив: – Желаете, я спою?

– Пожалуйста, буду вам очень благодарен, – заваривая кофе, вежливо попросил Головин.

– Нет, не стоит. Я лучше еще выпью. Вам, как алкоголику, не надо, а мне еще можно. Я еще не алкоголик, я – выпиваю. Выпью и лягу. Интересно в часовне небось спать. Вроде – мертвец. Покойничков сюда раньше клали на ночь, а теперь мы с вами…

Он выпил еще водки, потом еще. Глаза у него посветлели. Он много говорил. Никанор Никитич молча слушал его, потом вдруг сказал:

– Вы долго страдали, голубчик?

– Смешно, – крикнул Жмакин, – что значит страдание! Что значит страдание, когда я зарок дал с Клавдией не видеться, пока человеком не стану. А она беременная. А там Гофман Федька.

– Не понимаю, – сказал Никанор Никитич.

– Не понимаешь, – со злорадством произнес Жмакин, – тут черт ногу сломит. Не понимаешь! Корнюху взяли, так? Теперь его, может, сразу налево? Так?

– Убийц надо казнить, – сказал Никанор Никитич, – это высшая гуманность.

– Чего? – спросил Жмакин.

Старик повторил.

– Ладно, – сказал Жмакин. – Это вы после расскажете. Гуманность. С чем ее едят?

– Все не так уж сложно, – сказал старик. – То, например, что вас не посадили в тюрьму, есть, на мой взгляд, проявление гуманности.

Он аппетитно пил кофе с молоком и аппетитно намазывал булку маслом. Жмакин совсем разорался.

– Да вы, батенька, совсем пьяны! – без всякой неприязни констатировал Головин. – Пить еще не умеете, а пьете!

– Пью на свои! – угрюмо отозвался Жмакин.

Никанор Никитич уложил его спать в алтаре на раскладушку. Раскладушка скрипела, и Жмакину казалось, что ветхая материя вот-вот расползется. Во дворе гаража выли и гремели тяжелые крупповские пятитонки. Часовенка содрогалась. Заснуть Жмакин не мог, ворочался, от водки сердце падало вниз. Никанор Никитич шелестел бумагой. Потом и он улегся. Жмакин лежал на спине, сложив руки, глядя в сереющие узкие окна.

С утра сменный техник, мужчина в желтой кожаной куртке, с папиросой в крепких лошадиных зубах, поставил Жмакина на мойку машин. Освоить эту работенку было нетрудно, и Жмакин немножко обиделся, что техник долго объяснял ему, словно он полудурок, как таскать шланг и куда направлять струю. Но на объяснения кротко кивал и говорил, что ему ясно и что все будет в полном порядке. Вечер он провел в часовне, перелистывая учебники по автоделу и записывая разные мелочи в тетрадку. Все шло бы куда лучше и проще, если бы Пилипчук о нем вспомнил, но Егор Тарасович отчитывался в Москве, и Жмакин день за днем мыл машины, уже скрипя зубами от злобы и произнося почти вслух разные грубые и бессмысленные слова.