Операция «С Новым годом» - Герман Юрий Павлович. Страница 27
— Вроде, здоровенный лось ходит, — сказал дед Трофим. — И сердитого нраву, не то что здешние лесные коровы. Собраться бы — застрелить… Польза хорошая, мясо дюже жирное…
— Ладно, потом зайдете, — ответил Игорь.
Когда дед ушел, Ионов произнес испуганным голосом:
— Он. Точно он.
— Кто он?
— Генерал Локотков. Его именно так господин Грейфе описывал. Борода с едва заметной проседью, шевелюра густая, говорит просто…
Игорь, с трудом подавив улыбку, стал записывать протокол дальше. Было ясно, в «Цеппелине» ничего толком про Ивана Егоровича не знали, а если там и опрашивали пленных, то те выдумали им бородатого и косматого генерала.
— Да ну их к лешему, — добродушно отозвался Иван Егорович, когда Игорь рассказал ему комическое происшествие с дедом Трофимом, — давай, Игорешка, отправляй их на Большую землю. У нас тут дела поважнее есть…
И подарил своему заместителю пачку папирос «Северная Пальмира» из посылки, которую получил от Ряхичева. Подарил еще и новомодный целлулоидовый подворотничок, второй же оставил для Лазарева: пусть походит последние дни здесь франтом. Ему он тоже дал пачку «Северной Пальмиры», а Инге подарил полученный от Виктора Аркадьевича одеколон «Мои грезы» и плитку шоколаду: будет прогуливаться с Сашей, погрызет.
Но Саша подворотничок не подшил, папиросу не закурил, спрятал и то и другое, по его словам, на потом. Разжившись у подрывников трофейной гитарой, пел полюбившийся ему в эти дни чувствительный романс:
И после бурного аккорда переходил к совсем уж рвущим душу словам:
Пел он, что называется, сквозь слезы, но все-таки казалось, что Саша подсмеивается и над чувствительными словами, и над рыдающей музыкой, и над своими угрюмыми и томящимися слушателями:
— Репертуарчик бы надо освежить, — сказал дед Трофим, — к нам какие-никакие эстрадники приезжали, а такую муру никто не пел… Впрочем, один прибыл перед войной незадолго, так по нем так областной орган печати дал, что даже слишком резко, вроде «разнузданное мещанство»!
— Пой, Александр, не слушай деда, — велел Златоустов, — он чересчур в искусстве силен. После войны руководить всем пением станет, а пока наша власть.
Вечером, попозже, Лазарев сидел с Ингой на крыльце и рассказывал ей негромко, словно стесняясь:
— Что били, это пустяки, это перенести можно: только у них другие ухищрения имелись, это я, правда, не видел, это мне рассказывали ребята наши. Вот дело нужно слепить — групповой побег. Или подпольная организация нащупана, а выловить-ликвидировать не могут, никто имен не называет. Тогда из другого лагеря привозят жену и сынишку. И вот сынишку и жену пытают всякими пытками на глазах у мужа и отца, который знает имена и не называет.
— Ладно, перестаньте, — попросила Инга.
— Для нервных неприятно, что говорить, — согласился Лазарев, и глаза его вдруг блеснули во тьме. — И больше того, Инга, минует война, справят люди День Победы с вином и закуской и постараются это дело начать забывать. Они все нервные, все с переживаниями. И даже еще так скажут: у этих самых палачей тоже жены с детьми имелись, если бы они своего оберфюрера или кого там не слушались, и их бы в газовые камеры согнали. Один у нас в лагере был, такой кроткий житель-проживатель, утверждал, что надо понять, а тогда можно и простить. А ежели я, некто Лазарев Александр Иванович, понять не желаю, тогда как? Не знаю, какие у вас взгляды, но я так рассуждаю: всех их, которые к делу пыток и этих ужасов были причастны хоть боком, надо уничтожить, чтобы никогда никому больше такое неповадно было…
Она положила теплую руку на его запястье, он посмотрел на Ингу сбоку, словно удивился, кто это рядом с ним сидит, и попросил, вставая:
— Извините!
— Куда вы?! — удивилась Инга. — Рано еще.
— Худо мне с людьми, Инга, — пожаловался он, — не могу ничего не делать, ожидать: слишком, видно, долго ожидал…
— А один вы разве не ждете? — спросила Шанина. — Ведь вы же думаете?
— Раньше думал, теперь бросил, — с коротким вздохом произнес Саша. — Только маюсь, и ровно ничего больше…
Недели две он скрывался. Локотков сказал Инге очень нехотя, что Саша «на дальней базе». Потом она увидела его, за это время он отрастил себе полубакенбардики и усишки фасонной формы, отчего лицо его приобрело мерзейшее выражение уездного кавалера и души общества конца прошлого века.
— Для чего это вы? — удивилась Шанина, и в голосе ее Саше почудилась обида.
— А разве не идет?
— Вы думаете, идет?
— Уверен даже, — сладко улыбаясь, ответил Лазарев. — Любая дамочка с ума сойдет…
— Я не знала, что вы просто пошляк! — удивилась Инга, и губы ее дрогнули, словно она собиралась заплакать.
— Пошляк-пошляковский, — совсем засиял белыми зубами Саша. — В жизни живем мы только раз…
Когда Инга ушла, Локотков сказал:
— Для чего огорчил человека?
— А разве огорчил? — обеспокоился Лазарев.
Новая внешность Лазарева заставила Ивана Егоровича изменить ему биографию: теперь он сделался ленинградским торговым работником, судимым в Токсово за крупную недостачу в хозяйственном магазине. В лагере же, отбывая заключение, он научился шоферить. Происхождение — из рабочих, бывший член ВЛКСМ.
И эту легенду, а также все подробности, с ней связанные, Саша запомнил к утру. На рассвете Иван Егорович заговорил с Сашей об одноногом матросе. Лазарев слушал внимательно.
— Посетишь его. Он разговаривать будет скрытно, очень даже, возможно, резко. Ты не сдавайся и вдруг скажи фамилию Недоедов. От Недоедова ты. И еще скажи: с полиграфическим приветом.
— С полиграфическим приветом, — повторил Лазарев.
— Недоедов.
— Недоедов, запомнил.
— Ошибиться нельзя. Матрос этого не любит.
— А как отыщу?
— Помогут. Из Лопатихи доведут.
— Это с ума сойти, какая у вас организация! — восхищенно сказал Саша. — Все насквозь пронизано.
Локотков промолчал: говорить ему не хотелось и на душе было скверновато. Если бы Лазарев хоть немного страшился грядущего, Иван Егорович чувствовал бы себя лучше. А он готовился к уходу, как к празднику. Что же это? Служит им или вправду так чист сердцем и бесстрашен?
Отпускать или погодить?
В молчании они посидели, покурили табаку из лазаревского кисета, теперь Саша угостил Ивана Егоровича.
— Ну, что ж, — сказал Локотков, поднимаясь.
Встал и Саша.
— Желаю удачи! — произнес Локотков. — Действуй, Александр Иванович.
Саша не ответил. Из землянки они вышли вместе, бок о бок зашагали по базе. И тут Иван Егорович плечом ощутил, как вздрагивает Лазарев, и тотчас же понял: волнуется. Очень волнуется. И не будущего он боится, а чувствует это последнее перед расставанием недоверие. Тогда, придержав Лазарева плечом, Локотков сказал негромко, но так, что Лазарев расслышал каждое его слово, каждое, бесконечно нужное ему сейчас слово:
— Будь здоров, товарищ лейтенант!
Лазарев коротко вздохнул. Его горячая рука была крепко стиснута огромной рукой Локоткова. Было так темно, что они не видели даже лиц друг друга, и такая тишина стояла, что оба слышали чистый и тихий шелест густо падающего сухого снега. И наверное, это было очень хорошо — и тишина, и тьма, и снег, потому что иначе Лазарев бы не выдержал. Ведь ему сейчас, сию секунду вернули звание, его воинское звание, он знал уже: не такой мужик Локотков, чтобы оговориться, он не оговорился, он вернул Лазареву его честь, чтобы тот шел выполнять свою воинскую работу, как положено солдату, военному человеку, воину.