Перстень вьюги (Приключенческая повесть) - Колесникова Мария Васильевна. Страница 31

— Возможно. Что-то такое в самом деле было.

— А однажды море сияло. Мы под вечер вышли к дюнам. И вы тогда что-то хотели мне сказать. Что-то очень важное… Но так и не успели. Я убежала.

— И показала мне язык. Он у тебя был розовый и острый. Ты им доставала до кончика носа, и я всегда удивлялся.

— Нам нужно о многом поговорить. Так, чтобы никто не слыхал… Никто, никто…

Голос был тихий, волнующе многозначительный.

— А почему партизаны называют тебя Вене? — спросил он.

— Кличка. «Вене» — значит «Русская». Так зовут меня. Может быть, потому, что я из Ленинграда. Я знаю тут одну пещеру, где никто, кроме меня, не бывал. Туда никто никогда не заглядывает. Когда мне все надоедают, я ухожу в пещеру и сижу одна в полной темноте. Вход в нее скрыт каскадом воды. Там белые гипсовые цветы. Все собиралась показать вам… Идемте, пока все спят!..

Он взглянул в ее нестерпимо синие глаза и вздрогнул. В них были и вызов, и мольба, и непонятная решимость.

В нем внезапно вспыхнула безумная жажда жизни, словно он и в самом деле целые тысячелетия стоял окаменевший, бесчувственный, как древний идол. Он до жути отчетливо представил, как его губы впиваются в розовые губы Линды, и зажмурился от этого видения. Он все еще любил ее, любил… Хоть и не так, как ту, другую.

Он провел рукой по своей вдруг запылавшей щеке, потом повернул бронзовое кольцо на мизинце и сказал совершенно спокойно:

— Это кольцо подарила мне одна девушка. С ней вместе мы сидели в подбитом танке…

Перстень вьюги<br />(Приключенческая повесть) - i_017.jpg

ЧТОБ УСЛЫШАЛИ ПОТОМКИ

Ночь выдалась как по заказу: слепая, туманная. Обдавало холодом. Под ногами шуршала осока. Весной в здешних местах такие ночи случаются часто. Партизаны молча пробирались потаенными тропами все по тому же чавкающему зыбуну, блуждали среди бесчисленных озер, вспугивая уток. Когда очутились на плато, услышали невнятный шум водопада. Равнина была усеяна гигантскими причудливыми «грибами». Вода и ветер выточили эти известняковые «грибы». Для Рудди, идущего впереди, «грибы» служили своеобразными ориентирами. Бубякин, Юри, Дягилев несли мотки огнепроводного шнура, зажигательные трубки. Бубякин к предстоящей экспедиции отнесся весьма серьезно: проверил каждый детонатор, долго гадал, на каком шнуре остановить выбор.

— Не вижу разницы, — пожимал плечами Юри и поправлял съехавшие на нос очки. Очки каждый раз доставляли ему много хлопот: по рассеянности Юри терял их или в лесу, или в пещере, и тогда на поиски поднимался весь отряд. В конце концов очки находили. Оказывается, Юри засунул их в голенище сапога.

— Не видишь разницы! — возмущался Бубякин. — Чему только ребятишек в школе учишь?.. Я, если хочешь знать, в своем деле профессор. Через мои руки в свое время столько прошло шнура, что землю можно было бы опутать. Я, брат, его в темноте на ощупь определять могу. Будешь улепетывать из штольни, узнаешь, какая разница.

Юри снова пожал плечами.

В конце концов он совсем запутался. Ему сдавалось, что матрос лукавит, чтобы придать себе значительность. Он пришел к выводу, что если выполнять все указания Бубякина, то склад никогда не будет взорван. И все же авторитет матроса поднялся на небывалую высоту. Все прислушивались к его разглагольствованиям, и даже Андрус совещался с ним целых полчаса.

Бубякин быстро освоился в новой среде, незаметно вошел в партизанскую семью и даже перестал бояться тьмы пещер (летучие мыши здесь не водились!). Ему только было непонятно, почему осажденный Ленинград, в котором на улицах валяются трупы, партизаны называют Большой землей. Спросил как-то Рудди. Тот ответил серьезно: «Потому что Ленинград — Большая земля…» Нашлась некая девчонка Юула, которая откровенно строила глазки матросу. Русского языка она не знала, но ведь в подобных случаях реже всего прибегают к помощи языка. Бубякин снисходительно принимал ее ухаживания. «А может быть, поженить этих двоих? — думал Андрус, от пытливого взгляда которого ничто не ускользало. — Не я буду, если не поженю! Не отвертишься, матрос… Вот после операции…»

На плато вышли в полночь. Оно простиралось в белую мглу, пустынное и страшное, скрежетало при каждом неосторожном движении. Что там чернеет впереди: каменный «гриб», валун или фигура человека? На плато нельзя было переговариваться.

Они вступили в зону, запретную для всех, кроме часовых. Тут можно напороться на проволочные заграждения, на малозаметные препятствия. Тут звуковая и световая сигнализации. Тут все учтено, все под прицелом, под перекрестным огнем. Гарнизон укрыт в подземных казематах.

Андрус с главной ударной группой решил перерезать дорогу, соединяющую гарнизон со складом. Но что из того, если от казематов к стене тянутся подземные ходы?

Если бы Андрус обладал строго логическим умом, он наверняка отказался бы от этой диверсии. Ведь исход всего уже был предрешен. Предрешен теми, кто с садистской мелочностью предусмотрел оборону склада, все случайности, обеспечил заслонами скрытые подступы и с суши и с моря. Но Андрус не обладал строго логичным, пунктуальным мышлением. У него гвоздем сидело в мозгу: склад должен быть взорван! И все. Любой ценой. Если потребуется на веревках спуститься прямо на головы врагов, Андрус прикажет изготовить веревки. И сам, грузный, пыхтящий, будет болтаться над пропастью. Он всегда шел напролом, не очень-то вникая в мелочные обстоятельства. И каждый раз выходил сухим из воды. В нем была убежденность, что враг свиреп, но труслив, как всякий вор. Воров Андрус никогда не боялся. Однажды, когда на него еще до войны напали в темном переулке, он здоровенным кулаком уложил троих, раздел догола, одежонку связал в узел и швырнул в глубокую яму.

Но сейчас все держалось на некой нервной струне, на предельной собранности каждого. Каждый должен выполнять только свою роль. За любым камнем могла оказаться засада, любой пустяк мог нанести непоправимый урон. Гнетущая неуверенность сковывала, заставляла вздрагивать от биения собственного сердца. Звуки, усиленные туманом и ночной тишиной, с яростью отскакивали от скал, от земли, от звонко-чуткой колючей проволоки. Да, все держалось на некой случайности, неопределенности. Зашелестит под ногами щебенка, и сразу — вой сирены, звонки, ракеты. Три железные двери… Как в опере: «Три карты! Три карты!..»

Бубякина душил приступ кашля. У него всегда так случалось, когда нервничал. Матрос давил пальцами на кадык, совал в рот тряпку, заменяющую носовой платок, а кашель рвался из глубины глотки; на глазах выступали слезы.

Томило ли Дягилева в этот час предчувствие? Знал ли он, что не вернется в пещеры, не увидит больше Линду, Наташу, Мартина? Нет. Он волновался не больше, чем остальные. Ведь причины наших сегодняшних действий всегда находятся в будущем, сокрыты в нем — это и есть великое нарушение причинно-следственной связи, характерное только для человека. Причина — это прекрасный завтрашний день, за который мы готовы драться, даже если не увидим завтрашнего дня. А кроме того, он никогда не верил да и не хотел верить, что может умереть от какого-то дрянного кусочка металла. Основная работа еще не закончена. Еще будет все: и удивительная машина, и встречи с Наташей, и путешествие вдвоем в некие неизведанные края.

Рудди сжал Дягилеву запястье, и Николай уловил, как дрожат его пальцы. Николай замер, перестал дышать, припал к песчаному бугру. Послышались медленные шаги, и на тропе возникла темная фигура часового, закутанного в дождевик. В мгновение партизаны набросили на него плащ-палатку, заткнули рот. Так же сняли еще двух часовых. Четвертый с воплем бросился наутек, даже не пытаясь отбиваться. Преследовать его не было времени.

Остальное Дягилев воспринимал смутно. В сиренево-красном отблеске ракет видел чьи-то искаженные лица, взметывавшиеся руки. В ушах стоял острый, пронизывающий вой сирены. Постепенно слух притупился. Звенело где-то внутри.