Над любовью (Современный роман) - Краснопольская (Шенфельд) Татьяна Генриховна. Страница 16

Любовь Михайловна в течение нескольких минут не могла уйти из комнаты и позвать Кэт и прислугу, а села на белый, обитый голубым шелком табурет. Не уходила и, как будто хотела что-то узнать, смотрела на застывшее лицо.

Почему умер, не узнав жизни? Почему всегда думал о любви? Неужели от горя, что умерла та рыжеволосая Маделена? Простил ли ее болезнь? простил ли себя?

Шли за гробом, когда вынесли его из серой деревянной церкви с золоченым крестом над синим куполом. И не чувствовалось печали, — осталась она сокрытой, и не было ее ни над серебряным гробом, ни в розовых с белым венках, ни в одеянии шедшего впереди священника, ни в певчих с покрасневшими от пьянства носами… Ни в звоне то гудевших, то заливавшихся колоколов. Старался звонарь…

Старались полчаса спустя, копая и стукая лопатой о камни, могильщики, разрыхляя мягкую, горячую от солнца землю; любовно приготовляли ложе, будто чувствовали сами, что лежать там должно…

— И сколько радости в пении! Разве это прощание с уходящим?

Кэт ощутила какой-то прилив бодрости, такой неуместный, и странную легкость, сменившуюся тотчас холодом пустоты. А в конец стены белого каменного склепа, на угол, прилетел щегленок и громко чирикал… К удушливому ладану примешался запах мяты.

Стояли в зале и ждали, когда подадут лошадей, чтобы ехать на станцию; торопились уехать, а потому уже оделись и нетерпеливо ходили и садились, чтобы снова встать.

— Все-таки хорошо, что Бориса нет в городе, хотя я знаю, что он придумал свое путешествие только для того, чтобы испытать меня, так он думает, он надеется!

— Отчего же Кэт, вы ему прямо, окончательно не написали? — спрашивала Розен.

— Написала, что больше не вернусь, а он не понял! Когда приеду в Петербург, напишу еще раз, ведь все равно, если все кончено безвозвратно и это ощущается — словно видишь?.. Я ничего больше не хочу ни вспоминать, ни ждать, и, не оглядываясь назад, пойду вперед; осталось то, над чем проходила я: жизнь и любовь, то, над чем проходим все.

1914 г.

Май.

РАССКАЗЫ

Рыцарь

I

Лениво звонили колокола одинокой церкви в заброшенном на границе Польши городке, так внезапно опустевшем. Почти не видно было на улицах горожан, которые спешили бы на вечерний зов… Происходило это оттого, что в городе давно никого не было, кроме трех-четырех отважных чиновников да нескольких упрямых стариков. Последние ни за что не хотели покинуть насиженные места, руководствуясь, главным образом, тем соображением, что если все разбегутся, то после некому будет рассказывать о немце.

Между тем, немецкого набега ждали не только со дня на день, но даже с часу на час.

Оставленные недавними обитателями квартиры и усадьбы наполнили расположившиеся в городе войска. Один из гусарских эскадронов квартировал в дворянском клубе на Костельной улице. Этот дворянский клуб ничем не отличался от множества подобных ему провинциальных клубов; кормили там так скверно, что никто ничего, кроме сельтерской воды, и не спрашивал. Тарелками в столовой гремели лишь в экстренных случаях, — во время выборов или других важных собраний, когда в уездный город наезжали господа дворяне. Зато в этот вечер в унылых залах клуба царило чуть ли не настоящее оживление. Эскадрон, занявший дворянский дом, отличался непринужденностью и жизнерадостностью, присущими молодежи. Командир полка, не старый еще, любил свою «молодежь» и ничем не стеснял. На поход он смотрел, как на праздник, и всегда повторял, что воин до боя (конечно, во время привала и по мере возможности) не должен менять образа жизни и что времяпрепровождение офицера должно быть приятным, иначе он может потерять «равновесие»… Пожалуй, командир был прав. Видимо, офицеры разделяли его взгляд: по крайней мере, в описываемый вечер они собирались в большом зале и поспешно расставляли карточные столы и раскладывали колоды карт.

За окнами угасал розовый весенний вечер, прозрачное небо говорило о свежести воздуха. Далеко раздававшиеся переклички дозоров доносились сквозь тонкие стены дома и звучали призывно и торжественно.

Молодой корнет, на вид почти юноша, старательно зажигал керосиновую лампу, висевшую под потолком. Лампа беспокойно качалась, а пламя фитиля замигало, обещая копоть. Корнет, пренебрегая и этим обстоятельством, поспешил к окнам, чтобы опустить вылинявшие зеленые шторы.

— Оставьте шторы, Згорский! К чему было зажигать лампу? Духота… На дворе чудесное освещение!.. — крикнул кто-то довольно ворчливо из дальнего угла комнаты.

— В самом деле, лампу зажечь еще успеем: вечер действительно хорош. Мне кажется, господа, что вы меньше всего думаете сейчас о картах? Не так ли? — попыхивая папиросой, обратился к офицерам вошедший командир.

В ответ послышалось согласное молчание, отлично выразившее настроение собравшихся.

— Тогда тоже был вечер, на зеленом сукне так же лежали карты… Глаза корнета Згорского удивительно напоминают его глаза… — в раздумье, с несвойственным ему лиризмом в голосе, продолжал командир.

— Кого — его? — встрепенулся корнет Згорский, размечтавшийся у окна с зеленой шторой.

— Когда был такой вечер, где?.. — послышались голоса со всех сторон.

Звякнули шпоры, стукнули, двигая столы и переставляя стулья, и офицеры пододвинулись ближе к командиру, точно предугадывая интересный рассказ. Совсем не хотелось разговаривать в тихом доме под вечер: хотелось слушать и молчать.

— Нечаянно начал, а, кажется, придется досказать, — вздохнул полковник. — Было это пять лет тому назад, — я тогда командовал эскадроном в о… полку. Кого «его» — узнаете, будьте терпеливы.

Командир уселся в кресло, сделанное наподобие вольтеровских кресел и, изредка посматривая в окно, начал историю, совсем непохожую на те, что случаются в нынешние дни.

— … Перед самыми маневрами нас перевели в глухую уездную трущобу. Трущоба эта казалась нам тем непривлекательней, чем чаще мы вспоминали недавно оставленный уезд со многими радушными усадьбами, где мы привыкли чувствовать себя точно в собственных. За несколько лет стоянки в уезде мы сжились с тамошними помещиками, а они жаловали нас, как родных. Особенно подружились с предводителем дворянства: племянник его, Игнатьев, поступил к нам в полк вольноопределяющимся. Молодой человек этот, лицом похожий на Згорского, отличался необычайным одушевлением, сердечным жаром и каким-то отменным благородством. Дамам он нравился и, как говорили, имел громадный успех…

По переезде на новые места, Игнатьев остался нашим единственным сувениром о житье в К. губернии, и мы носились с ним чрезвычайно. У меня в доме он был принят запросто и постоянно вздыхал у рояля командирши — моей бывшей жены. Офицеры не устраивали ни одной вечеринки, не позвав Игнатьева, — не оттого только, что помнили гостеприимство его дяди, но и оттого, что нрав молодого человека пришелся им по душе.

II

— В новом местопребывании большинство, в том числе и я, поселилось в грязной еврейской гостинице. От нечего делать по вечерам офицеры слонялись из номера в номер, навещая друг друга. Я находился в угнетенном состоянии: незадолго до того меня неожиданно покинула жена, заявив, что она слишком молода, чтобы коротать жизнь со стариком… Видимой причины к такой развязке не было и жили мы до тех пор всегда в мире и радости.

Однажды, под вечер, вернувшись с прогулки верхом, утомленный тяжелой, неустановившейся после зимы дорогой, я мрачно бродил по коридору. Звуки мандолины и неуверенной песни остановили меня у двери корнета М. Я., постучав, вошел и увидел в комнате человек пять-шесть офицеров в расстегнутых мундирах за ломберным столом. Корнет М. держал банк и впопыхах выронил из рук карты. Я успокоил вскочивших с мест офицеров и попросил принять меня к себе в гости. В комнате было невероятно жарко от накаленной железной печки, и я снял сюртук.