Годы и войны (Записки командарма. 1941-1945) - Горбатов Александр Васильевич. Страница 6
Больше об этом разговоров не было. Так и не знаю, ставил ли отец свечку, чтобы замолить мой грех, и опустил ли деньги в церковную кружку…
Жизнь в деревне впроголодь стала мне наконец казаться не в жизнь. Я стал задумываться о будущем. Заветным желанием было «выйти в люди». Мои старшие братья жили в городе. Работать им приходилось много, а получали они самое большее пятнадцать рублей в месяц, из которых надо было платить за квартиру и харч. К тому же они всегда жили под угрозой увольнения и новых поисков работы. И тем не менее братьям не хотелось возвращаться в деревню. А вот дядя Василий, брат моей матери, заведовал большим мануфактурным магазином в Верхнеуральске и получал шестьдесят рублей в месяц, дарил моей матери то ситец на платье, то платки. Это уже положение завидное! А может быть, в городе можно достичь и большего? Такие мысли неясно бродили в моей голове.
Лето 1905 года выдалось теплое, с хорошими дождями. В лесах становилось «тесно от грибов». Знать грибные места — всегдашняя забота грибников. Одно такое место было хорошо известно мне. Там в изобилии росли грузди и белые. Место это, конечно, держалось мною в секрете: набрать там две большие корзины самых маленьких грибков было нетрудным делом.
Меня посылали часто на базар в город продавать грибы, ягоды, молочные продукты, ибо находили, что я продаю все удачнее других. Однажды, направляясь на базар, я подумал, что надо воспользоваться этим случаем и подыскать себе место в Шуе. Вскоре все грибы были распроданы. Два ведра мелких грибов у меня купил священник Спасской церкви и договорился со мной, что я их донесу ему до дома. Дорогой он расспрашивал меня, откуда я, сколько мне лет и почему мне доверяют ездить в город самостоятельно. Мои ответы, видимо, его удовлетворили. Я же, ободренный его вниманием, в свою очередь спросил, не знает ли он подходящего для меня места в городе. Немного подумав, он сказал, что есть хозяин, торговец обувью, которому нужен «мальчик». Расплатившись, мой покупатель согласился проводить меня к обувщику.
Хозяина звали Арсением Никаноровичем Бобковым. Кроме лавки он имел мастерскую и еще отдавал товар для пошивки обуви на дому. Критически оглядев меня с ног до головы и поглаживая свою большую седеющую бороду, он с подозрением спросил: почему я в городе без родителей? Я без утайки рассказал, что родители потому посылают меня продавать грибы, что я продаю дороже, чем они. Хозяин и священник рассмеялись. Бобков сказал: «Вот это нам как раз и нужно».
Совсем деловым тоном я спросил об условиях работы, но хозяин ответил, что об этом он подробно поговорит с родителями. «Примерно так, — добавил он. Четыре года бесплатно, за харч и одежду. А вообще, приходи с родителями, потолкуем».
По возвращении домой я отчитался в продаже и сделанных покупках и рассказал о разговоре с Бобковым. Начали обсуждать предстоящий шаг в моей жизни. Отец не хотел отпускать: «Я часто болею, нужен помощник, а Санька старший из детей, должен помогать». Это меня очень расстроило, и однажды, откровенно все рассказав матери, я рано утром, как был — в рубашке, штанах и босиком, ушел в город и явился к хозяину.
Дня через три приехали родители, долго уговаривали меня вернуться в деревню, но я наотрез отказался, и им пришлось согласиться.
Хозяин мой, лет пятидесяти пяти, с густой бородой, запомнился мне больше всего своим носом, луковицей сизо-красного цвета от постоянного пьянства, и безудержной руганью. Скуп он был до невероятности. Не помню дня, чтобы он не был пьян, но он никогда не тратил на водку своих денег, а всегда пил за счет работавших на него мастеровых и называл это «распить магарыч». Семья у него была большая: жена, невестка — вдова старшего сына — с внуком и еще четверо детей. Из них старший — Александр, лет двадцати, никогда меня не обижал и по воскресеньям давал пятак за чистку его обуви. Другой сын, восемнадцатилетний Николай, был очень похож на отца: любил выпить и был скуп.
Двухэтажный деревянный дом заселен был до отказа: дети и внук Бобковых помещались во втором этаже, а внизу, в кухне за перегородкой, жили сам хозяин с хозяйкой. Передняя половина сдавалась квартирантам.
Мне было отведено на зиму место на полатях в кухне, а летом — в сарае. Там я и прожил семь лет, до призыва на военную службу. Мои обязанности были многообразны: я был и дворником, и истопником, доставлял из города кожу в кладовую, а обувь из кладовой в магазин, во всем помогал хозяйке по дому, ухаживал за коровой, носил хозяину обед и водку. С начала второго года я стал продавать в магазине. Несмотря на свой маленький рост, я был мускулист и всю работу выполнял бегом. Казалось, хозяин был доволен мной, хотя частенько ругался.
Одевали меня отвратительно, даже тогда, когда я превратился в юношу. Вся одежда шла ко мне с хозяйских плеч без малейшей переделки и, конечно, в самом жалком состоянии. Но все невзгоды и колотушки (их было немало) я переносил терпеливо, ибо верил, что все это ступеньки и достижению моей заветной мечты «выйти в люди». Ведь все приказчики тоже прошли через те же унижения и муки. Но как хотелось человеческого к себе отношения! Спасибо хозяйке Неониле Матвеевне и Александру: они всегда относились ко мне с сочувствием. Добры ко мне были также и некоторые приходившие к Александру товарищи.
Лучшим из них был приезжавший каждое лето на каникулы студент Рубачев. Сын умершего мелкого чиновника, он учился на стипендию и жил с матерью-вдовой бедно. Рубачев видел мое унизительное положение. Видел он и то, что я часто и много приношу хозяину и рабочим водки. «Ох, Санька, — говорил он мне, — не пройдет и трех лет, как выучишься пить, курить и так же безобразно ругаться». На это я всегда горячо отвечал: «Никогда этого не будет». Очевидно, он не придавал серьезного значения моему ответу и, приходя в магазин, настойчиво возвращался к тому же разговору. Он заботился о моем развитии, давал решать задачи, которые в школе нам никогда не задавали и не объясняли, — а арифметику я любил — и часто хвалил меня за быстрые и правильные решения. Однажды он как-то по-особому, не как прежде, сказал: «Я вижу, Санька, ты хорошо относишься к Александру и ко мне. Дай нам твердое слово, что никогда не начнешь пить спиртного, не будешь курить и ругаться!»
Не задумываясь, я ответил искренне, от всего сердца: «Клянусь, никогда, никогда не буду пить, не буду ругаться и курить!»
Эта мальчишеская клятва сыграла большую роль в моей дальнейшей жизни. Сколько встречалось людей, насмехавшихся над моим воздержанием от водки и табака! Называли меня и больным, и старообрядцем — насмешки не действовали. Встречалось и начальство, которое «приказывало» пить, но я и тут оставался твердым. Были испытания и потрудней: я пережил немало тяжелого, но никогда не приходило ко мне желание забыться в водке.
Пришла, однако, пора и мне отступиться от строгого исполнения моего обета. Во второй половине Отечественной войны, когда наметились и уже отчасти осуществились наши успехи, я как-то сказал, что нарушу свою клятву не пить, данную в 1907 году, только в День Победы — тогда выпью при всем честном народе.
Действительно, в День Победы, в день слез и торжества, я выпил три рюмки вина под аплодисменты и возгласы моих боевых товарищей и их жен. Но и поныне минеральную или фруктовую воду я предпочитаю алкоголю. Курить же и сквернословить не научился до сих пор.
Но обещания никогда не играть в карты Рубачев с меня не брал, и в длинные зимние вечера мы с хозяйкой, большой любительницей карт, играли в дурака — я был ее безотказным партнером. Хозяину наше занятие не нравилось, он всегда ворчал, что сжигаем много керосина, хотя лампа была маленькая. Направляясь к себе за перегородку, он строго приказывал не засиживаться за картами и ложиться спать, а сам он засыпал мгновенно. Как-то, проснувшись, он вышел на кухню, увидел, что часы показывают десять вечера, и грозно предупредил, чтобы мы немедленно ложились, а не то… Но, увлеченные игрой, мы забыли про этот наказ и продолжали сражаться с большим азартом. Вдруг из-за перегородки вновь выполз хозяин и, увидев, что уже половина первого, разозлился ужасно, ведь керосина сожгли копейки на две. По привычке поплевав в кулак, он размахнулся, чтобы ударить меня, но я увернулся, нырнул под стол, а хозяин, все еще нетрезвый, потерял равновесие и с размаху ударился о табуретку. Я выскочил в холодные сени как был, раздетый и разутый, и тотчас услыхал, что хозяин запер дверь на крючок.