Петер Каменцинд - Гессе Герман. Страница 26
Я, как уже известно читателю, мечтал в своей большой поэме раскрыть перед современным человеком все богатство и щедрость немой природы и внушить ему любовь к ней. Я хотел научить его внимать сердцебиению земли, приобщить его к жизни великого целого, дабы он в плену у своей маленькой судьбы не забывал о том, что мы не боги и не создали сами себя, но суть лишь дети и отдельные части Земли и Космоса. Я хотел напомнить о том, что, подобно песням поэтов и ночным сновидениям, реки и моря, плывущие в лазури облака и бури, тоже суть символы и носители тоски, которая распростерла свои крылья меж небом и землей и цель которой – непоколебимая уверенность в гражданских правах и в бессмертии всего живого. Сокровеннейшая суть всякого творения знает эти свои права, знает о своем близком родстве с Богом и бесстрашно покоится в объятиях вечности. Все же дурное, болезненное, порочное, что мы носим в себе, упорствует и верит в смерть.
А я хотел и людей научить в братской любви к природе открывать источники радости и бурливые потоки жизни; я хотел проповедовать искусство созерцания, странствования и наслаждения, утверждать радость настоящего. Горы, моря и зеленые острова я хотел заставить говорить с вами на их прекрасном, могучем языке, а вам – силою раскрыть глаза на бесконечно многообразную, хмельную жизнь, неустанно цветущую и благоухающую за порогом ваших домов и городов. Я хотел пробудить в вас стыд за то, что о далеких войнах, о моде, о сплетнях, о литературе и искусстве вы знаете больше, чем о весне, которая каждый день затевает свои буйные игры за воротами ваших городов, и о реке, бегущей под вашими мостами, и о лесах и роскошных лугах, по которым мчатся ваши поезда. Я хотел поведать вам о той блистательной цепи наслаждений, которые, несмотря на свое одиночество и жизнеробость, я нашел в этом мире; я хотел, чтобы вы – те, кто, быть может, счастливее и радостней меня, – испытали еще большие радости, открывая этот мир для себя.
Но сильнее всего мне хотелось вложить в ваши сердца прекрасную тайну любви. Я надеялся научить вас быть истинными братьями всему живому и так преисполниться любви, чтобы, навсегда позабыв страх перед страданием и даже перед смертью, вы могли спокойно и по-родственному встретить этих суровых посланцев судьбы, когда они придут к вам.
Все это я надеялся представить не в гимнах или возвышенных песнопениях, но скромно, искренне и предметно, серьезно и в то же время шутливо – как воротившийся домой путешественник, рассказывающий товарищам о чужих краях.
«Я хотел», «я мечтал», «я надеялся» – все это, конечно же, звучит смешно. Тот день, в который это мое хотение обратилось бы в план, приняло бы некие очертания, все еще был впереди. Но зато я уже успел накопить богатый материал. И не только в голове, а еще и в многочисленных узеньких записных книжечках, которые я всегда имел при себе во время своих поездок или пеших переходов и каждая из которых заполнялась всего лишь за две-три недели. Я делал сжатые и короткие заметки обо всем видимом и слышимом, без рефлексий и взаимосвязи. Это было нечто вроде блокнота рисовальщика; они заключали в себе сплошь реальные вещи: сцены, увиденные в переулках и на больших дорогах, силуэты гор и городов, подслушанные разговоры крестьян, молодых ремесленников или рыночных торговок, народные приметы, сведения об особенностях солнечного света, о ветрах, ливнях, камнях, растениях, животных, птицах, о волнообразовании, об игре красок на морской поверхности и о различных формах облаков. От случая к случаю я перерабатывал эти записи в коротенькие истории и публиковал их в виде путевых заметок-эскизов, но без всякий связи с миром людей. Для меня история дерева или животного или полет облака были достаточно интересны и без стаффажа в виде человеческих фигур.
Мне уже не раз приходило в голову, что обширная поэма, в которой вообще отсутствуют человеческие образы, – это сущий вздор, и все же я долгие годы цеплялся за этот идеал и лелеял темную надежду, что, быть может, когда-нибудь озаренный великим вдохновением, я сумею сделать невозможное возможным. И вот я окончательно убедился в том, что должен населить свои прекрасные ландшафты людьми и что чем естественней и достоверней они будут изображены, тем лучше. И тут мне предстояло весьма и весьма долго наверстывать упущенное, чем я и занимаюсь до сих пор. До этого я воспринимал людей как одно целое и в сущности нечто чуждое мне. Теперь же мне открылось, как выгодно – знать и изучать не какое-то абстрактное человечество, а отдельных, конкретных людей, и мои записные книжечки, равно как и моя память, стали заполняться совершенно новыми картинами.
Начало этих новых исследований было вполне отрадным. Я вырвался наружу из скорлупы своего наивного равнодушия и проникся интересом к различным людям. Я увидел, как много неоспоримых истин были для меня недоступны, но я увидел также и то, что странствия мои и постоянное упражнение в созерцании раскрыли мне глаза и обострили взгляд. И так как меня с ранних лет влекло к детям, я с особенною охотой и довольно часто возился с детворой.
И все же наблюдать за волнами или облаками было куда приятнее, нежели изучать людей. Я с удивлением заметил, что человек отличается от других явлений природы своею скользкой, студенистой оболочкой лжи, которая служит ему защитой. Вскоре я установил наличие этой оболочки у всех моих знакомых – результат того обстоятельства, что каждый испытывает потребность явить собою некую личность, некую четкую фигуру, хотя никто не знает своей истинной сути. Со странным чувством обнаружил я это и в себе самом и навсегда отказался от своих попыток добраться до самого ядра души того или иного человека. Для большинства людей оболочка была гораздо важнее того, что она скрывала. Я мог наблюдать ее даже у детей, которые совершенно непосредственному, инстинктивному самовыражению всегда осознанно или неосознанно предпочитают разыгрывание какой-либо роли.
Спустя некоторое время мне показалось, что я стою на месте и размениваюсь на забавные пустяки. Вначале я склонен был искать причину в своей собственной душе, однако вскоре мне пришлось признаться самому себе, что я разочарован, что в моем окружении нет тех людей, которых я искал. Мне нужны были вовсе не разные интересности, а разные типы. Этого же мне не могли дать ни университетская братия, ни светское общество. С тоской вспоминал я об Италии, о бродячих подмастерьях, верных моих друзьях и спутниках на бесчисленных дорогах, которые я исходил. С ними довелось мне немало постранствовать, среди них попадалось немало прекрасных парней.
Бесполезно было возвращаться в мирную гавань родины или искать успокоения в диких бухтах знакомых ночлежек. Вереницы непоседливых бродяг тоже ничем не могли мне помочь. И вот я вновь беспомощно озирался по сторонам; время шло; я старался держаться ближе к детям и в то же время вновь рьяно принялся учиться в пивных, где, конечно же, тоже нечем было поживиться. Затем последовали несколько горьких недель, когда я перестал верить самому себе, считал свои надежды и желания до смешного вычурными, бесцельно слонялся по окрестностям и по полночи просиживал за вином, погруженный в мрачные думы.
На моих столах между тем вновь выросло несколько стопок книг, с которыми мне жаль было расставаться и которые я, однако, должен был отнести антиквару, так как в шкафах моих совсем не осталось места. Чтобы выйти из положения, я отправился в одну маленькую столярную мастерскую и попросил мастера прийти ко мне в квартиру и сделать необходимые измерения для книжной этажерки.
Он пришел, этот маленький, степенный человечек с неторопливыми, осторожными движениями, измерил комнату, ерзая на коленях и распространяя резкий запах клея, то складывая метровую линейку, то растягивая ее от пола к потолку и бережно записывая размеры в свой блокнот дюймовыми цифрами. Увлеченный работой, он случайно толкнул заваленное книгами кресло. Несколько томов упали на пол, и он наклонился, чтобы поднять их. Среди них оказался и маленький лексикон языка подмастерьев. Эту толково составленную и занятную книжечку в картонном переплете можно увидеть на любом немецком постоялом дворе для бродячих подмастерьев.