...При исполнении служебных обязанностей. Каприччиозо по-сицилийски (Романы) - Семенов Юлиан Семенович. Страница 6
— Если ты хочешь любить женщину, значит ты выздоровел.
Каюр Ефим, зевая, заметил:
— Вечно вы, папаша, ерничаете. Тут у человека зубы крошатся, а вы, извините, про это дело разговор заводите.
Струмилин захохотал, поднялся и начал делать зарядку.
Ефим смотрел на него изумленно. А старик ненец молча курил и чуть заметно усмехался.
Каюр заглянул в комнату к Струмилину, когда в столовой зимовки начался фильм. После ужина на всех зимовках Советской Арктики начинаются просмотры кинокартин. Столы в маленькой столовой сдвигаются в одну сторону, на стену вешается экран, из всех пяти или десяти комнат зимовки в столовую приходят люди, и начинается строгий, сосредоточенный просмотр. Одну кинокартину смотрят редко. Как правило, смотрят подряд две или три.
— Ты что, осердился на меня, Пал Иваныч? — спросил Ефим.
— Нет, с чего ты?
— Вилку бросил, гуляш не докушал.
— Ты здесь ни при чем.
— Тогда ладно. А я думал, ты из-за меня. Жаль коня-то, веру он потерял. Да… А как я его стрелять стал, так он левым боком повернулся. Сердцем. Я его и так и сяк — ни в какую. Зуб скалит, пену пускает, хрипит. У нас уж было так однажды. Только молодой летчик-то вез, неопытный. Ну, я и удивился: ты — и вдруг так коня спортил!
— Это не я. Это небо.
Ефим вздохнул и полез за куревом.
— Как охота? — спросил Струмилин.
— Медведя много.
— Так на него же запрет.
— То-то и оно, что запрет.
— У меня сутки отдыха: время свое вылетали. Давай сходим в океан? Нерпу забьем…
— Когда?
— Когда хочешь…
— Может, завтра поутру? У меня лунка есть хорошая. Там наши океанологи шустрят — лунка большая, нерпа на музыку прет.
— Тебе бы фельетонистом быть, Фима.
— Злости во мне мало.
— Злость — дело наживное, это не доброта.
— Ну-ну… Доброту легче нажить, чем злобу-то.
— Ладно, я с тобой спорить не могу. Легче так легче. Давай завтра в океан махнем, там поговорим на спокойствии.
— Давай. А сейчас поспишь?
— Посплю.
— Хорошее дело. Спи спокойно.
— А ты?
— Я собак пойду кормить.
Спать Струмилину не пришлось: в комнату влетел Богачев. Он сел на кровать и стал шумно стягивать с себя унты, продолжая зло чертыхаться.
— Что с вами, Паша? — спросил Струмилин.
— Злюсь, — ответил Богачев. — Кино там показывают про сталеваров — позор, да и только! Розовые сопли.
— Не эстетично.
— Тем не менее.
— Старый, наверное, фильм.
— Позапрошлого года.
— Очень старый. Я в Москве перед отлетом смотрел картину Райзмана. «Мальчик девочку любил». Честный фильм. Мужественный и добрый.
— Я тоже смотрел этот фильм. Он называется «А если это любовь?».
— Верно. У вас хорошая память.
— Только мне этот фильм активно не понравился.
— Да?
— Да.
— Что так?
— Хлюпиков не люблю.
— Кто их любит…
— Выходит, любят, если посвящают им целый фильм.
— Вы не правы, Паша. Фильм посвящен тем, кто его смотрит: людям. И этот фильм людей предостерегает.
— Не надо людей предостерегать, — жестко сказал Богачев, — людям надо все время напоминать об их правах и обязанностях.
— Ого, — хмыкнул Струмилин, — а ну, дальше давайте.
— Дальше? А дальше этот парень из райзмановской картины должен был бы в морду дать каждому, кто не так посмотрел на его чувство. Зубами надо было драться: конституция такую драку одобрила бы, это точно. А так — герой мозгляк, и все.
— Да?
— Да. Надо уметь драться за то, во что веришь по-настоящему.
— У вас курево есть, Паша?
— Есть. Казбек, только почему-то самаркандский.
— Встречные перевозки.
— В общем он ничего, только суховатый.
Струмилин закурил.
— Нет, вкусные папиросы, — сказал он, — просто очень вкусные.
— Это потому, что запретный плод сладок.
Струмилин улыбнулся.
— Знаете, Паша, меня очень пугает, что вы, ваше поколение, слишком категоричны в оценках. И предельно рациональны. А я в молодости плакал над страданиями молодого Вертера. И при этом работал в ЧК — по борьбе с бандитизмом.
Сказав так, Струмилин смутился, потому что ему показалось нескромным то, что он сказал.
— Это неверно, — помолчав, оказал Богачев. — Вы, Павел Иванович, в двадцатые годы тоже были категоричны в оценках. И тоже предельно рациональны. Мы продолжаем вас, только мы теперь в школе изучаем и атомную физику и полеты в космос.
— Умнее вы нас, значит?
— Нет. Просто образовываемся чуть пораньше.
— Ого! — снова хмыкнул Струмилин.
— Так это ж правда, — сказал Богачев и начал раздеваться, — и потом это не наша заслуга. Это ваша заслуга. Нам-то что, нам легче, только нас верно понимать надо. Без этого ссор будет много.
— Кого с кем?
— Отцов с детьми, Павел Иванович.
— Думаете?
— Убежден.
«Когда они говорят, они убеждены в своей правоте и верят в то, что их правда — самая верная, — думал Струмилин, глядя на уснувшего Богачева, — и это, конечно, очень хорошо. Он прав, мы были такие же. И мы сейчас тоже такие, только мы вдвое старше их и поэтому делаем больше сносок. Мы больше тяготеем к размышлению, они — к утверждению или отрицанию. Они категоричны, и, он прав, в этом дух времени. Но все-таки всякая категоричность — и отрицания и утверждения — однобока и слепа. Любая категоричность самовлюбленна, а нет ничего страшнее самовлюбленности. Потому что самовлюбленность порождает эгоизм и сухую рациональность. А это ужасно. Это одинаково ужасно и в женщине, и в политическом деятеле, и в ребенке. И потом это порождает фанатизм, а нет на земле ничего страшнее фанатизма».
Струмилин вспомнил, как следователь в кенигсбергской тюрьме кричал:
— Кретин, фанатик! Ты фанатик, понимаешь?! А фанатиков надо жечь на кострах! Их всегда жгли на кострах, и сейчас их надо жечь!
— Не фанатиков жгли, — ответил Струмилин тогда, — а фанатики жгли.
Спора у них не получилось, потому что следователь сначала разозлился, а потом стал избивать Струмилина.
Струмилин смотрел на спящего Богачева и вспоминал, как он, возвращаясь из Ирака, прилетел в Ливан. Он должен был плыть из Бейрута на польском пароходе. Он ни разу в жизни не плавал на пароходе и поэтому взял себе билет не на самолет, а на пароход. У него осталось четыре свободных дня, и он немного поездил по Ливану. Струмилин вспоминал, как он приехал к Нотр Дам дэ Либан. Моросил дождь. Капли дождя о чем-то быстро шептались с накрахмаленной листвой палым. Далеко-далеко внизу рассерженное непогодой Средиземное море хлестало тугими зелеными волнами в серые прибрежные камни. Водяная пыль висела в воздухе тяжелым табачным облаком. Оно росло, ширилось, поднималось вверх, сюда в горы, к храму Богоматери Ливана — Нотр Дам дэ Либан.
Струмилин долго стоял у балюстрады и смотрел на море. Он любил смотреть в море, когда был один. Но ему не пришлось долго смотреть в море, потому что сзади кто-то осторожно кашлянул. Струмилин обернулся. Рядом с ним стоял человек в черной сутане. Волосы у него были с проседью, борода совсем седая, а глаза удивительно мягкие и добрые.
— Добрый день, — сказал человек в сутане.
— Добрый день, — ответил Струмилин на плохом немецком языке.
— Вы пришли молиться? Сейчас начнется служба, прошу вас в храм.
— Спасибо, но я неверующий.
— Простите?
— Я неверующий.
— Вы мусульманин?
— Нет. Ну, как бы вам это объяснить? — сказал Струмилин смущенно и повертел пальцами. — Я вообще неверующий. Атеист.
Вокруг мягких глаз человека в сутане собрались мелкие морщинки.
— Как вы можете жить без веры?
— Почему же без веры? У меня есть вера.
— А… Я понимаю… Вы — оттуда… Понимаю… Но ваша вера отрицает Бога. Вам не к кому обращать молитвы. Или у вас принято обращать молитвы к живым?
Струмилин усмехнулся. И его собеседник тоже усмехнулся. Они внимательно посмотрели друг на друга, и Струмилин увидел в его глазах что-то такое, что его здорово рассердило.