Ассасины - Гиффорд Томас. Страница 25
Во дворе перед домом стоял полицейский автомобиль. Навстречу нам, размахивая красным фонариком, выбежал полицейский.
— Что происходит? — спросил я.
— А, это вы, мистер Дрискил. Шеф Тернер решил, мы должны присмотреть за вашим домом, хотя бы несколько дней. Будем меняться через каждые четыре часа или около того. — Выглядел он жалким и замерзшим. Нос красный, глаза слезятся от холода.
— Почему бы вам не пройти в дом?
— Нет, спасибо, сэр. В машине тепло. Шеф велел оставаться в машине. Там у меня термос с кофе. Так что все в порядке.
— Ну, как хотите.
Данн проводил полицейского взглядом. Тот вернулся к машине.
— Нос красный, как будто его разбили. А знаете, Бен, что говорил мне отец? Я приходил из школы весь исцарапанный или забинтованный после очередной стычки. А он говорил: «Вот что, Арти, от разбитого носа еще никто не умирал». Так что ступайте-ка спать. Утро вечера мудреней.
Я вошел в дом. Там стояла тишина, подобная той, что царит на лодке, когда выходишь ночью в открытое море. При каждом шаге отовсюду доносилось поскрипывание, тихие невнятные стоны. Дрова в камине сгорели, осталась лишь кучка слабо мерцающих угольков. Я подбросил туда пару поленьев, придвинул поближе большое кожаное кресло, уселся и наблюдал за тем, как огонь медленно возрождается к жизни.
Эти ремарки отца Данна об обмане ребятишек. Как все легко и просто получается. В точности так же Церковь соблазняет юные умы. Эта мысль вызвала у меня улыбку. Да, тот еще шельмец! И никогда не говорил мне, в чем состоит его работа. Однако имеет доступ к самому архиепископу Клэммеру. И к какому-то важному копу, который поделился с ним информацией. И что там еще говорил Персик? Что будто бы у Данна большие связи в Риме...
Я чувствовал это притяжение Церкви, этот ее манящий палец, которым она подавала мне знаки. Соблазн... Мысли путались, перескакивали с исчезнувшего портфеля Вэл к священнику, болтающемуся на ветке яблони в нашем саду, потом к другому священнику, спокойно приставившему ствол к затылку моей сестры и спустившему курок. Был и еще один священник, ловко приладивший хвост ослу целых три раза подряд. Но я слишком устал, чтоб выбраться из этого хаоса. Не видел ни выхода, ни путей к отступлению.
Вот уже много лет я не думал о себе как о католике. Католиком я был очень давно. Черт... Быть католиком... это значило любить и ненавидеть, с самого начала.
Это меньше походило на сон, чем на воспоминания, вдруг выплывшие на поверхность. Где-то между сном и явью я вдруг увидел птицу, ощутил запах сырого дерева, и время повернуло вспять, и я оказался в том памятном мартовском дне.
Погода стояла сырая, холодная, весна все не решалась заявить о себе. Из окна классной комнаты я видел горы подтаявшего грязного снега и лужи грязи. Вдалеке, сквозь строй деревьев с голыми ветками, поблескивала мокрым гравием улица. Серые тучи низко нависали над городом. В классной комнате было страшно жарко, но я чувствовал запах дождя и ветра.
Мне было восемь лет, и я умирал от страха. Я плохо выучил отрывок из катехизиса, и на меня грозно надвигалась сестра Мария-Ангелина, шла по проходу между партами, губы плотно поджаты, глаза сощурены, а в бледной костлявой руке зажат металлический треугольник-линейка. Я не мог оторвать взгляда от этих тонких бескровных губ, от бледного гладкого лица, а она, шурша своим облачением, все приближалась. В радиаторах отопления булькало, мои однокашники мрачно опустили глаза, избегая смотреть на меня. А про себя наверняка радовались, что объектом гнева стал я, а не они.
Я слышал ее голос, но был слишком напуган, чтоб вникнуть в смысл этих слов. Я мямлил нечто нечленораздельное, забыл все, что учил так старательно только накануне вечером. На глаза навернулись слезы. В воздухе сверкнула металлическая линейка, между костяшками пальцев порвалась кожа. По руке поползла тонкая красная струйка крови. И я почувствовал, как жаркие слезы так и хлынули потоком и щекам стало горячо. Я плакал. Я изо всех сил сдерживался, чтоб не завыть во весь голос, а вокруг уже шелестел презрительный шепоток.
Весь остаток дня я просидел тихо, опустив глаза, избегал даже смотреть на сестру Марию-Ангелину. Но страх остался, и еще я чувствовал, как во мне вскипает ярость, сотрясает все мое маленькое тело. На перемене, весь дрожа, я бросился в уборную для мальчиков и долго лил холодную воду на рану. После обеда вернулся в класс, и план мой уже созрел. Нет, с Бенджи Дрискила хватит, это точно. Я все обдумал, старался предусмотреть все возможные последствия, и в сравнении с ними не было ничего хуже, чем эта бесконечная конфронтация с сестрой Марией-Ангелиной.
На большой перемене я прошел на задний двор за зданием школы. Крылечки, водосточные трубы, узенькие оконца в нишах. Дом был выстроен из темно-красных кирпичей с черной окантовкой, за тусклыми стеклами окон слабо просвечивал желтоватый свет. Настоящая крепость, из которой я должен бежать.
Я отсиживался в кустах возле старой заброшенной конюшни. Время шло страшно медленно, никто, похоже, меня не искал. Но вот занятия окончились, из дверей школы высыпали детишки. Одни бежали домой, другие — к поджидавшим их автомобилям. План мой не простирался дальше «непоявления» в классе. И когда вокруг стало безлюдно и тихо, я вдруг почувствовал, что свободен. Восхитительное ощущение. Туман стлался низко, прилипал к мокрой траве, окутывал ветви деревьев.
Я уже весь дрожал от холода и сырости. Прошел, наверное, целый час, начало смеркаться, и только тут я понял, что просто убежать от сестры Марии-Ангелины недостаточно. Торжество и возбуждение сменились унынием. Пора идти домой, где меня ждет новая взбучка. Я крался вдоль высокой и черной металлической изгороди и вдруг увидел птицу.
Она была насажена на заостренный в форме стрелы прут ограды. Мертвая птица, уже разлагающаяся, жалкий комок перьев, забрызганных кровью, липнущих к тонким косточкам скелета. Она висела на этом колышке, и один глаз был открыт. Блестящий и черный, он смотрел на меня немигающим взглядом.
В глазах ребенка, не выучившего отрывка из катехизиса, опозорившегося перед сестрой Марией-Ангелиной, погибшая таким страшным образом птица показалась символом зла, неизбежным и закономерным концом столь неудачно начавшегося дня.
И я понял, что просто больше не могу, не силах видеть сестру Марию-Ангелину, эти ее горящие черные глаза под белыми полукружьями век, это бледное, как у клоуна, лицо, которое не раз являлось мне во сне...
Я сорвался с места и бросился бежать, оскальзываясь на мокрой обледенелой траве. Добежал до покрытой гравием дорожки и помчался дальше, к чернеющим впереди воротам и свободе, что ждала меня за ними. Прочь, как можно дальше от всех этих монахинь и мертвых птиц.
Запыхавшись и обливаясь потом, я поднял глаза и увидел у ворот маму. Выражение ее лица не предвещало ничего хорошего.
И тогда я развернулся и слепо помчался назад, к зданию школы.
И вдруг попал в облако тяжелой и отсыревшей черной шерсти. Этот запах обнимал со всех сторон, окружал, точно газовое облако или туман. Я барахтался, отбивался, пытался высвободиться, но чьи-то сильные руки держали крепко, не отпускали. И тогда я заплакал, испуганный, отчаявшийся вконец от чувства стыда и собственного бессилия.
Это была сестра Мария-Ангелина.
Когда я сквозь слезы разглядел ее лицо, то поначалу ничего не видел, кроме пронзительно черных глаз за стеклами очков. Глаз мертвой птицы, жалкое тельце, распятое на изгороди, Иисус, обливающийся кровью, темные и мрачные коридоры школы... Ненависть и страх, вот что сосредоточилось для меня в образе этой женщины в черных одеяниях и с мертвенно-белым, точно напудренным лицом, а над головой слетались черные вороны...
— Бенджи, Бенджи, все в порядке, дорогой, все хорошо, успокойся, не плачь, не надо...
Голос у сестры Марии-Ангелины был мягок и тих, и она опустилась передо мной на колени, стояла прямо на грязных камнях. Руки обнимали меня за плечи, сам я прижимал кулачки к глазам, а потом вдруг сквозь маленькую щелку заметил, что она улыбается. И глаза у нее такие сияющие и добрые. Я пытался что-то сказать, но закашлялся, потом меня одолела икота, а она все обнимала меня, кутала в шаль, нежно похлопывала по спине и ворковала на ухо: