Мои скитания - Гиляровский Владимир Алексеевич. Страница 11
— На сальник! — командует мне Фофан. А потом и давай меня по вантам, как кошку, гонять. Ну, дело знакомое, везде первым марсовым был понравился… С час гонял— а мне что! Похвалил меня Фофан и гаркнул:
— Будешь безобразничать — до кости шкуру спущу! И спускал. Вот, то есть как, за всякие пустяки дермадрал да в мешках на реи подвешивал. Прямо зверь был. Убить его не раз матросы собирались, да боялись подступиться.
Фофан меня лупил за всякую малость. Уже просто человек такой был, что не мог не зверствовать. И вышло от этого его характера вот какое дело. У берегов Японии, у островов какихто, Фофан приказал выпороть за чтото молодого матроса, а он болен был, с мачты упал и кровью харкал. Я и вступись за него, говорю, сталобыть, Фофану, что лучше меня, мол, порите, а не его, он не вынесет… И взбеленился зверяга…
— Бунт? Под арест его. К расстрелу! — Орет, и пена от злобы у рта.
Бросили меня в люк, а я и уснул. Расстреляютто завтра, а я пока высплюсь.
Вдруг меня ктото будит:
— Дядя Василий, тебя завтра расстреляют, беги, — земля видна, доплывешь.
Гляжу, а это тот самый матрос, которого наказать хотели… Оказывается, всетаки Фофан простил его по болезни… Поцеловал я его, вышел на палубу, ночь темная, волны гудят, свищут, море злое, да всетаки лучше расстрела… Нырнул на счастье, да и очутился на необитаемом острове… Потом ушел в Японию с ихними рыбаками, а через два года на «Палладу» попал, потом в Китай и в Россию вернулся.
Директором гимназии был И. И. Красов. В первый раз я его увидел в классе так:
— Иван Иванович… Иван Иванович… — зашептал класс и смолк.
Я еще не знал, кто такой Иван Иванович, но слышал тяжелые, слоновьи шаги по коридору, и при каждом шаге вздрагивала стеклянная дверь нашего класса. Шаги смолкли, и в открытой двери появился сначала синий громадный шар с блестящими пуговицами, затем белаябелая коротенькая ручка и, наконец, синий шар сделал какоето смешное движение, пролез в дверь и, вместе с ним, появилась добродушная физиономия с длинным утиным носом и едва заметными сонными глазками. Изпод шара и руки, опершейся на косяк, показалось не то тарелка киселя, не то громадное голое колено и выскочила маленькая старческая бритая фигура инспектора Игнатьева с седой бахромой под большими ушами. И ринулся маленький, семеня ножками, к доске, и вытащил изза нее спрятавшегося Клишина.
— Уж тут себе… Уж тут себе… На колени, мерзавец!…
— Иван Иванович, простите… Иван Львович…— то в одну, то в другую сторону оборачивался с колен лунообразный купеческий сынок Клишин.
— Иван Иванович… У меня штаны новые, — отец драться будет.
— Потому что… да, да, да…— тоненьким тенорком раскатился Иван Иванович и, повернувшись, стал вправлять свой живот в дверь, избоченился и скрылся.
— Уж тут себе… Уж тут себе… Вставай, скотина… Не тебя жалею, лупетка толстая, штанов твоих родительских… — И засеменил за директором.
— Гогого… гогого… — раскатился басом зырянин Забоев. Четырехугольная фигура, четырехугольное лицо, четырехугольные лоб и нос. В первом классе он сидел 6 лет. Приезжал из Сольвычегодского уезда по зимам, за тысячу верст, на оленях, его отецзырянин, совершенный дикарь, останавливался за заставой на всполье, в сорокаградусные морозы, и сын ходил к нему ночевать и есть сырое мороженое оленье мясо. В этом же году его выгнали за скандал: он пьяный ночью побросал с соборного моста в реку патруль из четырех солдат, вместе с ружьями. А Клишин вышел из гимназии перед рождеством и той же зимой женился. Таких великовозрастных было много в первом классе. Конечно, все они были поротые. Хотя телесное наказание было уже запрещено в гимназиях, но у нас сторожа Онисим и Андрей каждое воскресенье устраивали «парти плезиры» на всполье, в тундру, специально для заготовления розог, которые и хранили в погребе.
— Чтобы свежие были!
Употреблять их приходилось всетаки редко, но традиции велись. Оба сторожа, николаевские солдаты, никогда не могли себе представить, что можно ребят не пороть.
— Ум выгонять надо оттуда, чтобы он в голову шел, — совершенно безапелляционно заявил Онисим и сокрушался, что «мало порют ныне».
Мои отец тоже признавал этот способ воспитания, хотя мы с ним были вместе с тем большими друзьями, ходили на охоту и по несколько дней, товарищами, проводили в лесах и болотах. В 12 лет я отлично стрелял и дробью и пулей, ездил верхом и был неутомим на лыжах. Но всетаки я был такой безобразник, что будь у меня такой сын теперь, в XX веке, — я, несмотря ни на что, обязательно порол бы его.
Когда отец женился во второй раз, муштровала меня аристократическая родня мачехи, ее сестры, да какаято баронесса Матильда Ивановна, с коричневым старым псом «Жужу»!… В первый раз меня выпороли за то, что я, купив сусального золота, вызолотил и высеребрил «Жужу» такие места, которые у собак совершенно не принято золотить и серебрить.
Сидели все на балконе и пили кофе. Были гости. Матильда Ивановна сухая, чопорная в шелковой косынке, чтото вязала. Вдруг вбегает «Жужу», на минутку садится, взвизгивает, вертится, поднимает ногу и тщетно старается слизнуть золото, а оно так и горит. Что тут было! Меня «тетеньки» поймали в саду, привели дворню и выпороли в беседке. Одна из тетенек, дева не первой свежести, собственноручно нарвала крапивы и велела ввязать ее в розги. Потом я ей за это жестоко отомстил. Стал к нам ездить офицер, за которого она вышла потом замуж. По вечерам они уходили в старую беседку, в ту самую, где меня пороли, и мирно беседовали вдвоем. Я проломал гнилую крышу у беседки утром, а вечером, когда они сидели на диване и объяснялись в любви, я влез на соседний высокий забор и в эту дыру на крыше, прямо на голову влюбленных, высыпал целую корзину наловленных в пруде крупных жирных лягушек, штук сто! Визг тети и оранье испуганного храброго воякижениха, гордившегося медалью за усмирение Польши, я услышал уже из конца чужого сада. Мне за это ничего не было. Жених и невеста молчали об этом факте, и много лет спустя я, будучи уже самостоятельным, сознался тете, с которой подружился. Оказывается, что лягушкито и устроили ее будущую счастливую семейную жизнь. Это был лягушечий период. Справа от нашего дома жил мальчик Костя. За то, что он фискалил и жаловался на меня— я посадил его в чан, где на дне была вода и куда я накидал полсотни лягушек. Конечно, Костя пожаловался, и я был сечен долго и больно. Это было требование отца Кости, старого бритого чиновника, ходившего в фризовой шинели и засаленном форменном картузе. Эту шинель потом я, в отместку за порку, всю разрисовал масляной охрой, все кругами, кругами. Догадывались, но уличить меня не смели. Для исполнения цели надо было рано утром влезть из сада в окно и в сенцах, где висела шинель, поработать над ней. Через неделю шинель поотчистили, но желтые круги всетаки были видны даже через улицу.
— Хорошенькие воспоминания детства: только одни шалости, а где же ученье?
— Извольте. Ученье? Да собственно говоря, — ученьято у меня было мало.
Молодой ум вечно кипел сомнениями. Учишь в законе божием, что кит проглотил пророка Иону, а в то же время учитель естественной истории «Камбала» рассказывает, что у кита такое маленькое горло, что он можег глотать только мелкую рыбешку. Я к о. Николаю. Рассказываю.
— И выходишь ты дурак! И кто тебя учит этой ереси — тоже дурак выходит, сказано: во чреве китове три дня и три ноши. А если еще будешь спрашивать глупости — в карцер. Написано в книге и учи. Что, глупее тебя что ли святыето отцы, оболтус ты эдакий?
А Камбала — тот свое:
— И сравнению не подлежит! Это обыкновенный кит, и он может только глотать малую рыбешку, а тот был кит другой, кит библейский — тот и пророка может. А ты, дурак, за неподобающие вопросы выйди из класса!
И в конце концов, иногда при круглых пятерках по предметам, стояло три с минусом из поведения. Да еще на грех стал я стихи писать. И немало пострадал за это…