Мои скитания - Гиляровский Владимир Алексеевич. Страница 34

Скажи ему Орлов, примерно:

— Видишь, купец у лабаза стоит?

— Нукштожь!

— Пойди, дай ему по морде!

— Ладно.

И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то атаману знать!

— Золото, а не человек, — хвалил мне его Орлов, — только одна беда — пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чутьчто, связать и в чулан. Проспится и не обидится — про то атаману знать, скажет.

На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичище саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зловещее лицо, в курчавых волосах копной и в бороде торчат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И Орлов тоже молчит — уж у них обычай ничего не спрашивать — коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция.

— Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике… Жулябу и Басашку с товаром оставил, на Свиной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку, в челноке насилу перевезли все.

* * *

Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и совкая костромская косовушка скользила и резала мохнатые гребни валов под умелой рукой Козлика, — так не к лицу звали этого огромного страховида. По обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины, то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы… Козлик разбирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из них и весла в тихой воде задевали иногда камыши, шуршавшие метелками, а изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток.

Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее тропического сада… Тишина иногда нарушается всплеском большой рыбины, потрескиванием камышей и какимито странными звуками…

— Что это? — спрашиваю.

— Дикие свиньи свою водяную картошку ищут.

Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый народ!

Иногда только они перекидывались какимито непонятными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двигались в холодном густом тумане бесшумными веслами.

Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных протоков среди однообразных аллей камыша.

Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.

Вдруг оглушительный свист… Еще два коротких, ответный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделявшего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом ветлыраскоряки, — их можно уже рассмотреть сквозь посветлевший, зеленоватый от взошедшей луны, туман.

Изпод ветел появились два человека — один высокий, другой низкий.

Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами.

Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, заговорили. Их никто не спрашивал.

Все молчали, когда они пили.

Привязали лодку к ветле. Вышли.

— Вот! — сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову:

— То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще…

Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча поплыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу… Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и молчали. Ведь чтото крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать!

Вот оно где: «нашел — молчи, украл — молчи, потерял— молчи!».

* * *

Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота— на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компания уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья разные — и тут же три пустых мешка. Потом опять все уложили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулыбалась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальческую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что ктото бежит, махнула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его.

Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крышку — там почти полведра икры зернистой.

Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили.

— Ешь, а ты икруто хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой. — Ваня, а ты же икру? — спросил я.

— Обрыдла. Это тебе в охотку.

Подали жареную баранину и еще четвертную поставили на стол. Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали.

Козлик чтото начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели… дрались… А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет — все спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.

* * *

В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы.

Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сходням с баржи. И ее поставили к этим. Так и горят их золотистые породистые головы на полуденном солнце.

— Что, хороши? — спросил меня старый казак в шапке блином и с серьгой в ухе.

— Ах, как хороши! Так бы не ушел от них.

Он подошел ко мне близко и понюхал.

— Ты что, с промыслов?

— Да, из Астрахани, еду работы искать.

— Вот я и унюхал… А ты по какой части?

— В цирке служил!

— Наездник? Вот такогото мне и надо. Можешь до Великокняжеской

лошадей со мной вести?

— С радостью!

И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук — не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я степей задонских, и не писал бы этих строк!

— Кисмет!

… Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.

Все гладь и гладь.

Не видно края,

Ни кустика, ни деревца…

Кружит орел, крылом сверкая…

И степь, и небо без конца…

Вспоминается детство. Леса дремучие… За каждым деревом, за каждым кустиком, кроется опасность… Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь… И охота в лесу какаято… подлая, изза угла… Взять медведя… Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полусонного, выгоняют охотники из берлоги… Он в себя не придет, чуть высунется — или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!… Подлая охота— все исподтишка, тихомолком… А степь— не то. Здесь все открыто— и сам ты весь на виду… Здесь воля и удаль. Возьмика волка в угон, с одной плетью! И возьмешь на чистоту, один на один.

Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз… Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется боль…

А кругом — степь да небо! Зеленый океан внизу и голубая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов… Пространство необозримое…

И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином этого необъятного простора. Разве только

Строгих стрепетов стремительная стая