Путь на Балканы (СИ) - Оченков Иван Валерьевич. Страница 10

— Да ты я гляжу, многого не знаешь, или не понимаешь.

— Это чего же?

— Ну как же, в церкви не бываешь, лба не крестишь, с людьми не здороваешься. Старикам не кланяешься.

— Еще чего, кланяться!

— Я же и говорю — странный.

— Ну, уж какой есть.

— Потому за тебя никто и не вступится перед отцом Питиримом.

— Это перед попом, что ли?

— Ага, перед ним.

— Интересный он у вас какой-то. Явно что-то от меня хочет, а что — не говорит.

— А ты не знаешь?

— Нет, не знаю. Может, ты расскажешь?

— Может, и расскажу.

— Так говори…

— Некогда мне с тобой сейчас разговоры вести. Вот как повечеряешь, так приходи к крайнему гумну…

— А ты придешь?

— Может, и приду, коли время будет, — решительно поднялась молодая женщина и, не оборачиваясь, пошагала прочь.

День после этого тянулся как густой кисель из чашки, но всё же подошел к концу. Отогнав стадо в деревню, пастухи разошлись по домам. Дмитрий, дождавшись темноты, пошагал к назначенному месту и едва не заблудился. Только народившаяся луна давала мало света, и парень совсем уже было растерялся, когда чья-то рука затянула его в большой сарай.

— Вот ведь бестолковый, — досадливо зашептала ему на ухо Дарья, — ты бы еще звать начал!

Тот, впрочем, и не подумал оправдываться, а крепко обхватив руками женщину, попытался ее поцеловать.

— Не балуй, — вывернулась из объятий молодуха.

— А ты не за этим пришла?

— Может и за этим, только все одно — не балуй! Быстрый какой…

— А чего время терять, — горячо прошептал ей парень и снова обнял.

На сей раз Дарья не стала противиться его ласкам и скоро они упали в прошлогоднее сено. Поначалу в темноте было слышно лишь шуршание и смешки, затем их сменили звуки поцелуев и, наконец, раздались полные сладострастия стоны и иступлённый шепот: — "шибче-шибче!" Снаружи, прижавшись к стене, стояла Машка и, закусив до крови губу, слушала эти звуки. Ее высокая грудь прерывисто вздымалась, а пальцы скребли по бревнам. Наконец, девушке стало невмоготу и, простонав про себя: — "вот змеюка", опрометью бросилась бежать прочь.

Занятые друг другом любовники даже не заметили, что кто-то был рядом. Утолив первую страсть, они лежали рядом, обмениваясь, время от времени, короткими фразами, прикосновениями рук, касаниями губ.

— А ты, Митька, не совсем уж пропащий, — прошептала молодуха, прижимаясь к нему, — кое-чего умеешь…

— Дима.

— Что?

— Димой, говорю, зови меня. Бесит этот "Митька" уже.

— Ди-мо-чка, — протянула она, как бы пробуя имя на вкус, — сладенько звучит, прям как ты.

— Понравилось?

— Угу.

— Еще придешь?

— А ты что, уже прощаться надумал?

— Нет, конечно, просто…

— Не знаю, Дима. Скоро муж с города вернется, да и тебе недолго тут осталось…

— О чём это ты?

— А, так ты не знаешь же ничего. Питирим с Кузьмой тебя в рекруты сдадут.

— Это, как это?

— Как-как, сдадут и вся недолга!

— Погоди-ка, а если я не хочу? Да и рекрутчину, я слышал, отменили…

— Вот-вот, теперь по жребию призывают.

— Я никакой жребий не тянул.

— А ты тут при чём? Его другой Митька вытянул, а его Питирим отпускать не хочет.

— Какой Митька и при чем тут Питирим?

— Ой, там дело совсем запутанное, да давнее. Батюшка-то наш, в прежние времена женат был, да только прибрал Господь и жену его, и детушек, только то давно было. Так он бобылем и жил, думал даже в монастырь уйти. Совсем было ушел, да случился мор. Тут тетка Лукерья и померла, а Митька — сын ее — сиротой остался. Вот он и взял его к себе, заместо своих. Приход ему он, конечно, не передаст, для того к духовному сословию принадлежать надобно, а Митька — сын крестьянский. Но грамоте он его обучил, да обещал денег на первое обзаведение дать. И вот случился же такой грех, попал на него жребий! А он только женился…

— И что с того, я-то тут, каким боком?

— Ой, Димочка, до чего же ты бестолковый! Ты Митька и он Митька, ты Будищев и он Будищев, у нас в деревне все такие, понял?

— Офигеть! Поп ваш совсем уж берега попутал. Хотя, подожди, видел я этого Митьку, мы же с ним совсем не похожи…

— А кому это интересно, схожи вы или нет? Как в бумагах написано, так и будет. Кабы ты местный был, али ремесло какое дельное знал, может, за тебя бы мир и заступился. А так кому ты нужен? Разве мне, и то на пару ночей…

— Вот, блин!

— Ты чего удумал?

— Ничего, валить надо!

— Ну, так не прямо же сейчас? — Озабочено спросила Дарья и прильнула к нему всем телом.

— Часок погожу, — усмехнулся Дмитрий и, обхватив женщину руками, уложил её на себя.

— Хоть час — да мой!

— Да и куда тебе бежать без пачпорта, — промурлыкала она, едва отдышавшись после приступа страсти. — Крестьянского труда ты не знаешь, ремесла тоже. Тебе одна дорога — в солдаты. Разве только барыньку какую найдешь или купчиху вдовую и будешь ее ублажать. Тогда прокормишься, а так…

— Да, дожил, в альфонсы меня еще не записывали!

— Куда?

— Да ладно, не бери в голову. Я, когда в больнице попа вашего со старостой слушал, так подумал, что они меня хотят в наследники вашего барина записать. Дескать, единственный сын его, и все такое…

— Ох, уморил, — засмеялась молодуха, — да где ты такое видел, чтобы ублюдков в благородные записывали? Коли так, так у нас в деревне, да ещё в Климовке с Мякишами от таких дворян не протолкнуться! Да и есть у него дети, у Блудова-то…

— Ну, да, упорол косяк, вижу.

— Что, не хочешь на службу?

— Да как тебе сказать, — задумался Дмитрий, — я там, у себя, короче, где жил раньше, года не прошло, как дембельнулся.

— Чудной ты, и говоришь не понятно.

Армейская жизнь оказалась совершенно не похожа на то, что себе воображали молодые люди, прежде чем записались в армию. Множество ограничений, бесконечная муштра, неудобная форма и необходимость постоянно козырять всякому, кто по званию выше тебя, чрезвычайно осложняли жизнь двум приятелям — вольнопёрам. Впрочем, Алексею Лиховцеву и Николаю Штерну весьма помогало осознание правоты дела, за которое они выступили, записавшись в армию. К тому же, Николаша, как скоро его стали называть все товарищи вольноопределяющиеся, обладал крайне легким характером и совершенно не убиваемым жизнелюбием, так что он и сам быстро вписался в полковую жизнь и умел поддержать друга. По своему положению, они вполне могли проживать на частных квартирах в городе, однако Лиховцев не мог позволить себе подобных трат, а Штерн не захотел оставлять его одного. Поэтому жизнь они вели казарменную и вскоре достаточно близко узнали изнанку "доблестной русской армии". Многие офицеры были людьми крайне ограниченными и не интересовались в жизни ничем, кроме карт, водки и гарнизонных сплетен. На необходимость командования солдатами они смотрели как на неизбежное зло, с которым приходится мириться. Делами службы господа-офицеры себя почти не утруждали, а потому заправляли всем в казармах унтера. Причем, иногда казалось, что главной заботой этих тиранов, словно вышедших из-под пера Салтыкова-Щедрина было сделать бытие своих подчинённых совершенно невыносимым. Особенно страдали от их придирок новобранцы. Вчерашние крестьяне, непривыкшие к строгостям военной жизни, они постоянно попадали впросак и нарушали то одно, то другое требование устава, а то и просто неписаное правило, за что тут же получали взыскание. Причем, всякое дисциплинарное наказание сопровождалось мордобоем и наоборот.

К счастью, находившихся на привилегированном положении "вольноперов" это не касалось, но всякому человеку, имевшему хоть немного человеколюбия в душе, наблюдать эту картину было невыносимо. Справедливости ради, следует сказать, что в роте штабс-капитана Гаупта, где они имели честь служить, отношение к нижним чинам было не в пример более гуманным, нежели у других командиров. Владимир Васильевич, в отличие от прочих офицеров полка, весьма дотошно входил во все мелочи, касавшиеся своего подразделения. Сам он никогда не бил солдат, и не поощрял этого со стороны унтеров. Излишне мягким, однако, он тоже не был и за всякий проступок, замеченный им, немедля следовало положенное по уставу наказание. Возможно, поэтому его подчиненные выглядели не такими забитыми, как в других ротах. Но вот старший офицер роты — поручик Николай Августович Венегер был его полной противоположностью. Нижних чинов он откровенно презирал, а если нечасто бил лично, то не из соображений человеколюбия, а только лишь из брезгливости. Недавно переведенный из гвардии за какой-то проступок, он полагал себя несправедливо наказанным и потому едва ли не карбонарием. По-русски он разговаривал, безбожно грассируя на французский манер, и слыл большим знатоком биллиарда, а также бретёром. Полковые дамы были от него в восторге, главным образом оттого, что не знали, как он злословит на их счет, безудержно хвастаясь победами. Со Гауптом его отношения явно не сложились, хотя, до открытого конфликта пока не доходило. Третьим офицером в их роте был недавно выпущенный из юнкерского училища подпоручик Сергей Александрович Завадский. Молодой человек хрупкого телосложения и невысокого роста, он был чрезвычайно стеснителен, оттого скоро получил от сослуживцев прозвище — "барышня".