Рассказы - Глуховский Дмитрий Алексеевич. Страница 2
И всё это — за дверью.
И ты крепче сжимаешь чугунного слоника в правой руке, даже немного отводишь её назад, чтобы сразу ударить, сразу разбить кошмар на сотни осколков одним фатальным ударом.
Ты подходишь к двери, и каждый новый шаг даётся всё труднее, и холодная железная ручка так радостно впивается в твою ладонь, что волей-неволей задумываешься, по своей ли воле ты совершаешь все эти движения.
Маленькие злобные демоны, сосущие твой страх, смелеют, и, расшвыряв кипу журналов, наваленную поверх антикварной книги, в которую загнал их три поколения назад бродячий экзорсист, вырываются на свободу и льнут к замочной скважине на твоей двери, пьют и пьянеют, плещутся и захлёбываются в потоке безумного животного страха, водопадом низвергающегося через неё из переполненной им спальни, но не могут войти внутрь, потому что в одном ты прав — их нужно пустить. И вот — решающий момент. В ночной пижаме, в пушистых фиолетовых тапочках, ты стоишь на пороге царства тьмы и злого безумия, рука твоя лежит на дверной ручке, свет настольной ламы — в спину, секунда — и ты в одиночку выступишь из своей крепости навстречу воинству мрака, ждущего тебя под стенами с развевающимися чёрными знамёнами и штандартами, на которые насажены черепа умерших во сне детей, и монотонный бой барабанов приветствует тебя…
И вот ты медленно нажимаешь ручку, и слоник в твоей руке встаёт на задние ноги и трубит древний боевой зов… Дверь приоткрывается чуть-чуть и в темноте дверного проёма тебе рисуются неясные бледные твари, строящие мерзкие гримасы и рвущиеся внутрь, и хотя ты понимаешь, что это даже не галлюцинация, а твоя сознательная выдумка, ты всё равно не в силах больше испытывать свою храбрость — и захлопываешь дверь, и запираешь её на два оборота, глотаешь всухую две таблетки димедрола и, брошенный на колени, попранный и обессиленный собственным воображением, кидаешься головой вниз в омут забытья без видений, подаренного тебе таблетками.
Но над твоей крепостью отныне будет, немощно поникнув, висеть белый флаг, и наглые мерзкие твари будут собираться неслышно по ночам у изголовья твоей кровати, чтобы насладиться эманациями ужаса, исходящими от взрослого человека, по-детски съёжившегося в ставшей слишком большой для него кровати, жалобно хныкающего во сне и зовущего маму. А насытившись, они станут совершать странные обряды и призывать Его. И когда они станут достаточно сильны, а они жиреют и набирают мощь от ночи к ночи, Оно придёт, и тысячи маленьких смертей отметят Его путь. Оно протянет к тебе ледяную руку и положит её на твою макушку, и заберёт тебя с собою, навсегда.
Эта страшная картина вырывает тебя из колдовских цепей химического сна… Прочь детские страхи! В один прыжок ты у двери, без тапок, и забытый слоник внимательно смотрит на тебя со стола, когда ты решительно дёргаешь ручку и выходишь в коридор; конечно же, никого нет… Зажигается свет… Журналы только рассыпались по полу, ну, да это от ветра — вон форточка открылась, вот они и…
Всё тихо. Ты тушишь свет и возвращаешься в свою постель, слон трубит победу, и светлый сон проносит тебя на крыльях над полками воинов в белых доспехах, жгущих мерзкие знамёна поверженной армии ужаса.
Ты легко дышишь, улыбаясь собственной глупости, так и не поняв, что исчезла из-под кипы журналов антикварная книга, и не слыша доносящийся с лестницы тихий смех и лёгкие шаги спускающегося по лестнице, окутанного мерцающим голубым сиянием человека в долгом плаще, смех и шаги бродячего экзорсиста, вернувшегося три поколения спустя за забытой книгой…
ЛЕТИ
Нет, не как птица, не надо никаких размахиваний руками, глупых, бесцельных движений, лишь только оттолкнуться особым образом — и плавно подняться в воздух, оторваться от земли, превозмочь её противодействие, и лететь — это ведь так просто — достаточно только пожелать, задать направление — и вот ты паришь.
Я всегда презирал тех, кто ни разу не летал во сне, для кого пределом возможного было падение в пропасть, на дне которой неизменно ждала холодная и липкая от страха подушка и размётанные простыни постели — места, где всегда заканчивались их жалкие полёты, куда, впрочем, возвращался и я после моих волшебных видений, но это — единственное, что объединяло меня и их. Обречённые чувствовать лишь испуг из всего безграничного спектра ощущений, даримых свободным и счастливым полётом, они никогда не вызывали у меня ни жалости, ни даже сочувствия.
Наши пути разошлись, и я вижу их искажённые ужасом лица лишь на мгновение, когда они проносятся мимо меня в свою бездну. Им — вниз, тогда как я стремлюсь лишь вверх, к серебристым облакам и червонному пламени солнца.
Меня смешат те, кто утверждает, что надо махать руками, словно крыльями, чтобы лететь, или те, кто для этого двигаются так, будто они плывут. Мне хочется крикнуть им: «Устыдитесь!», но это — их видение, и они, неосязаемые и расплывчатые, вереницей проносятся мимо, погружённые в свой полёт, тратящие все свои силы на сложные, нелепые и ненужные телодвижения, и мне смешно и жаль их немного, потому что им никогда не постичь истинной грации и всей радости свободного и счастливого полёта.
Я люблю спать. Я знаю, что чуть смежатся веки и водоворот сна затянет меня, — я обрету вновь тот дар, о котором мечтал с тех самых пор, как научился мечтать, и который был мне дан лишь в ярких и загадочных мирах, приходящих каждую ночь на смену угловатому и неуклюжему миру нашей усталости.
…Изумрудный луг, дышащий нежным цветочным дурманом, прозрачно-лазурное небо и лёгкий порыв ветра, наполняющий грудь, делает тело невесомым и оно рвётся вверх, этот тёплый мягкий воздух зовёт тебя, подними ногу и обопрись ею о воздух, и ты увидишь — он будет держать тебя, а потом оторви и вторую — и вот ты паришь над нагретой летним солнцем рыхлой бурой землёй, над сочной высокой травой… Лети же! Всё призрачное великолепие этих миров — твоё, лишь пожелай — и твоё тело, послушное велениям твоей мысли, устремится к далёким мерцающим горизонтам.
Но за счастье полёта каждое серое утро я должен платить слишком высокую цену: стоит лишь, открыв глаза, захлопуть дверь в иные реальности, как неумолимая и необоримая сила прижимает меня к поверхности, словно чья-то злая и могучая рука смяла ажурные разноцветные крылья бабочки за моей спиной, магическая пыльца осыпалась с них, и они не поднимут больше меня в воздух, рваные и мятые, утратившие прежнее радужное великолепие, они бессильно повисли, ставшие такими неживыми и такими никчемными… Как ни напрягай их, они не послужат тебе, и тщетные попытки примириться с тем, что днём ты обречён ползать, чтобы воспарить с наступлением ночи, и вся боль и отчаяние червя, однажды взглянувшего в небо — это та цена, которую я обязан платить.
И с чем сравнить горечь и недоумение тех мгновений, когда воздух, прежде принимавший и ласково державший меня, ныне предаёт и отвергает меня? Вот я поднимаю свою ногу, чтобы поставить её на воздух — движение простое и привычное, — но нога проваливается в пустоту и что-то обрывается у меня в груди, приходит вновь понимание того, что это был сон, пусть волшебный и прекрасный, но всего лишь сон, и возможностям, щедро даримым им, нет места в действительности.
О, мне случалось видеть во сне, что я просыпаюсь и сохраняю эту чудесную способность, лечу над своим привычным миром, не веря до конца в своё счастье, в счастье полной свободы — но вдвойне тяжёлым было разочарование, когда я просыпался окончательно.
Кажется, не сила тяготения, а только простое и извечное знание, тяжёлым замшелым камнем лежащее на самом дне моего сознания, где покоятся основы основ моего мироощущения, камнем, на котором выбито: ЛЮДИ НЕ ЛЕТАЮТ, лишь оно придавливает меня к земле. Цепью своей веры в этот безжизненный постулат мы приковали себя к этому камню, и теперь она удерживает нас и не даёт нам подняться и полететь.
Утро за утром я пытаюсь приручить и посадить на привязь диких псов моей ненависти к этому несовершенному миру, я протягиваю им пищу, но они кусают мои руки, ибо кротость и смирение, к которым я стремлюсь, чужи и непонятны им. Утро за утром я проигрываю схватку с реальностью, не меняющей свои очертания, а затем — извечную битву с самим собой, с теми частями, которые не желают примириться с этой действительностью, не признающие её и не умеющие жить, с теми частями, для которых каждая секунда пребывания в этом мире обращается в мучительную агонию, заставляющую страдать всё моё существо.