Сорок дней, сорок ночей (Повесть) - Никаноркин Анатолий Игнатьевич. Страница 27
— Куда же он, этот город, девался? — спрашивает Дронов.
— Война… Видел золу… Даже камень в золу превратился.
— Вот-вот, я и думаю: из-за чего люди вечно дерутся, бьются, не хватает земли, воды, солнца? Хватает… Ну, так чего ж? Я так понимаю — это все от жадности… Все мало. И еще: это мое, это мое.
— Аристотель писал, — говорит Игорь, — война — это искусство присвоения чужого добра.
— Какой черт искусство! — возмущается Колька. — Разбой! Мать его за ногу этого проклятого Гитлера.
— А правда, что Гитлер канареек разводит? — спрашивает Дронов. — И если которая издохнет, он слезами заливается?
— Может, и такой вывих, — говорит Колька. — А вот точно, в Германии строгий закон: собаку или кошку ударишь — в тюрьму.
— Кошки, собачки, канарейки… Видел я, когда был в плену, эсэсовец пацаненка вешал, — вставляет Плотников. — Так просто, за какую-то ерунду… Гармошку губную он у немца взял. Фриц схватил его за горло, снял с себя ремень с бляхой «gottmituns» и в уборной на перекладине повесил пацаненка. Стоял, смотрел, как тот в кожаной петле болтался. Потом преспокойно тут же помочился.
— Нет, пока на свете будут гитлеры-фашисты — мир всегда будет держаться на волоске, — стукает лопатой о камень Конохов.
Мы продолжаем копать. К траншее подходит капитан. Удивительно чистенький, с усиками.
— Что, старина, копаешь? — шутливо обращается к Дронову.
— Могилу Гитлеру, — отвечает тот глухо.
Непонятно, что с нашей дивизией. Будет она высаживаться или нет? Ведь на таманском берегу остались два полных полка и часть нашего. Из дивизионного начальства высадилось несколько человек. Среди них и начхим, чистенький капитан с усиками.
Дронов называет его «валетом». Он действительно похож на карточного валета. Вначале приходил в санроту, баланду травил, а теперь вот, второй день, поселился у нас и считается вроде завхоза.
Прошу его, чтобы пошел в медсанбат дивизии договориться, не смогут ли стерилизовать наше белье — у них уже есть автоклав.
Он шевелит усиками:
— Это же чистая медицина…
Иду сам.
Овраг, куда мы забежали после высадки, сейчас не узнать. Крутые склоны изрыты, зияют черными квадратными дырами — это входы в пещеры для укрытия раненых. В каждой помещается тридцать — сорок человек. Бомбежка теперь не страшна: над головой пятидесятиметровая толща земли. Операционная тоже скрыта в глубокой пещере.
Саперы соединяют между собой пещеры — получаются подземные галереи. Жаль, что у нас ничего подобного сделать нельзя — плоский берег, а до высоток далеко. Чувела советовала поговорить насчет стерилизации с ведущим хирургом, но я решил потолковать с тем, кто непосредственно этим занимается. Чем начальство поменьше, тем быстрее договоришься — это я уже знаю.
Переносный, на трех ножках, автоклав стоит в домике с пещерой, куда мы заносили раненую санитарку. Шипит пар — только закончили стерилизацию.
Врач (зубной), недавно контуженный — шея сведена к правому плечу, говорит:
— Вам же сбросили автоклав — чего пришел?
— Сбросить-то сбросили, — объясняю, — да неудачно, угодил на скалу, на камни — весь помят. Нам бы хоть парочку биксов, — клянчу я.
— Только сам приноси. Трудно сейчас очень. Мы ведь начали полостные операции делать.
— А зубы не лечишь?
— Дергаю… На кой черт они нужны, когда жрать нечего.
На обратном пути захожу в школу. В подвале, недалеко от входа, корчится от боли, катается по полу здоровенный парень в тельняшке.
— Пристрелите, пристрелите! — стонет он.
Неля говорит, что это Федька. Да, Шура вспоминала о нем. Он погибает: заражение крови.
— Совсем я замучилась одна, — Неля шмыгает носиком-пуговкой. — Шура поехала сопровождать раненых.
— Утрясется все как-нибудь, — уверяю ее. — Не вечно же так будет…
— Пристрелите! — кричит Федька.
Спускаюсь по траншее в нашу операционную и слышу голос начхима:
— Помните, Антонина Ивановна, чудесное танго?.. Утесов исполнял…
Увидев меня, умолкает. Что-то зачастил начхим сюда. Кажется, приударяет за Копыловой. Пустой номер. У Копыловой на том берегу — любовь, лейтенант-артиллерист, он приходил в медсанбат, когда стояли в Бугазе.
— Ну как со стерилизацией? — спрашивает Копылова.
— Как будто договорился… На два бикса…
— Ксеня, приготовь все, что нужно отнести, — обращается Копылова к операционной сестре.
А потом ко мне:
— С этим минометчиком, что в голову ранен, дела неважные. Как бы не абсцесс… Посмотрим?
Идем в кузню. Резкая перемена по сравнению со вчерашним днем. Правый глаз закрыт опухолью. С трудом ворочает языком.
— Ничего не кушать, — жалуется «мала-мала дохтур» Ахад. — Кушать надо, кушать не будишь — памирать будишь.
— Глотательный рефлекс нарушен, — говорит Копылова, когда мы выходим.
Его нужно было эвакуировать, но тогда, в страшной спешке, о нем просто забыли.
— Придется делать трепанацию, — вслух размышляет Копылова.
— Но у нас инструментария нет подходящего…
— Попросим у ведущего в медсанбате.
…Глубокой ночью моряки Туз и Келесиди привели в водохранилище двух ребят. Две мумии — такие истощенные! Бородатые, в рваном белье, босые… Вырвались из окружения, из немецкого тыла. Один высокий — катерник, мичман. Что поменьше — солдат из дивизии. Набрел на них Туз.
— Шлепал по берегу, вдруг слышу, кто-то жалобно, как кутенок, скулит, зовет… Подошел, а они из воды вылазят. Длинный — на тебе! — знакомый, Максимов из Уфы, вместе в одном отряде в Новороссийске были. Он меня узнал сразу, а я не поверил — шкелет, а ведь в нем сто килограммов было — Поддубный…
Как только они зашли в перевязочную, сразу упали.
— Спать… Спать, — и больше ни слова.
Переодели. Дали вина с чаем, обложили бутылками с горячей водой. Уснули. На следующий день мы узнали такую историю. Во время высадки их мотобот напоролся на мину, все почти пошли на дно, спаслись два моряка и четыре солдата. Место, куда выбрались, — голые скалы, обрывы. Подобрали на берегу автоматы, гранаты, две банки консервов, сухарей и спрятались в расщелине скалы. Было это ночью, а утром увидели: находятся в расположении немцев. Решили пробиваться к своим. Только тронулись — немцы стрелять. Заняли оборону на скале. Немцы били из пушек, обстреливали с баржи. Ничего не получилось — укрывала скала.
Тогда немцы поставили вокруг скалы охранение и решили выждать — все равно или с голоду помрут, или сдадутся в плен.
Через два дня еще попробовали ребята пробиться, но опять неудачно — убило двоих.
— Вся беда была в еде и воде, — говорит мичман. — Слабнуть стали. Траву жевали. Вылизывали мокрые скалы… Морскую воду пили… Холод страшный… Без костра… Солдат с голоду помер.
Осталось одно — прорываться морем. Спустились ночью тихо на берег, зашли в воду по горло и двинулись. Как прожектор сверкнет — они под воду. Прошли километра полтора, и вдруг — или немец заметил, или просто так — пулеметная очередь. Васе-морячку руку перебило, кровь так и хлынула. Согнул он руку и ремнем к груди притянул. Прожектор опять начал гулять по воде, и ребята под воду с головой раз, другой… А в третий окунулись — Вася уже не вынырнул. Километра четыре еще по воде вдвоем брели, друг дружку поддерживали…
Они пролежали у нас целый день, а вечером их отправили в штаб дивизии.
ГЛАВА XIV
Приходится туже и туже стягивать ремни. Голодаем. Но юмора не теряем. У нас в блиндаже есть игрушка — вырезанный из дерева, раскрашенный петух на подставке. Из какого-то домика принесли. Этот петух нас забавляет.
Холодно. С моря туман ползет. Сидим у костра, жуем полусырые кукурузные лепешки. Шахтаманов:
— Сегодня ужин — петух жареный!
Хохма старая, но действует.
— Мне крылышко и ножки.
— Мне пупок.
— А мне ножку, крылышко.
— Це-це, слюшай, — цокает языком Шахтаманов, — сколько один петух ног? Десять? Двадцать? Да?