Друг моей юности (сборник). Страница 13

Когда в шахте произошел несчастный случай, Корнилиуса могло задавить насмерть. Он работал в ночную смену. В мощной стене каменной соли выдалбливают щель, потом сверлят отверстия для взрывчатки, прилаживают заряды; взрыв устраивают раз в сутки, без пяти минут полночь. Огромный пласт соли отделяется от стены и начинает свой путь на поверхность. Корнилиус был обборщиком: его поднимали в клети к потолку выработки, и он должен был отбить слабо держащиеся куски и закрепить болты, которые фиксируют потолок, чтобы он не обвалился при взрыве. Какая-то неполадка в гидравлическом приводе, который поднимал клеть, – Корнилиус притормозил, потом ускорил движение и вдруг увидел потолок, что несся на него так быстро, словно захлопывали крышку. Он пригнулся, клеть остановилась, и скальный выступ ударил его в спину.

К этому времени он проработал в шахте семь лет и никогда не рассказывал Бренде, каково там, внизу. Теперь рассказывает. Он говорит, что там как будто отдельный мир – пещеры, колонны, они тянутся на много миль под озером. Если зайти в штольню, где нет машин, освещающих эти серые стены и воздух, наполненный соляной пылью, и выключить лампу на каске, можно постичь настоящую темноту, какой живущие на поверхности Земли никогда не увидят. Машины остаются там, внизу, навсегда. Некоторые машины спускают туда по частям и собирают на месте. Ремонтируют их все прямо там, в шахте. А в самом конце снимают запчасти, которые еще можно использовать, а остальное затаскивают в выработанный тупик и запечатывают, словно хоронят. Эти подземные машины ужасно шумят, когда работают; их шум и гул вентиляторов заглушают любой человеческий голос. А теперь там, внизу, есть новая машина, которая делает то, что раньше делал Корнилиус. Причем сама, без участия человека.

Бренда не знает, скучает ли Корнилиус по подземелью. Он говорит, что, глядя на озеро, не может не думать о том, что лежит под ним, – о том, что человеку, не бывавшему там, невозможно вообразить.

Нил и Бренда едут по лесной дороге, под деревьями; ветер здесь внезапно почти не ощущается.

– И да, я брал у нее деньги, – говорит Нил. – Сорок долларов. По сравнению с тем, что получили некоторые, это вообще ничто. Я клянусь, сорок долларов, это всё. Ни центом больше.

Бренда молчит.

– Я не собирался исповедоваться, – продолжает он. – Я просто хотел об этом поговорить. И в результате все равно соврал, и сейчас мне от этого противно.

Теперь Бренде лучше слышно, и она замечает, что у него такой же упавший и усталый голос, как у нее. Она видит его руки на руле и думает о том, что вряд ли смогла бы описать его внешность. На расстоянии – например, когда ждет ее в машине – он кажется ярким размытым пятном света; его присутствие – облегчение и обещание. Вблизи он распадается на отдельные детали: шелковистая или загрубевшая кожа, жесткие, как проволока, волосы или только что сбритая щетина, запахи – его личные, неповторимые или как у всех мужчин. Но в основном энергия – присущее ему качество, заметное в тупых коротких пальцах или в загорелой крутизне лба. Впрочем, энергия – тоже не совсем точное слово: он словно туго налит соком, который поднимается из корней, как у дерева, прозрачный, подвижный. Это и притягивает к нему Бренду – этот сок, ток под кожей, словно это и есть его единая, истинная суть.

Если она сейчас повернется, то увидит его как есть: изгиб загорелого лба, отступающую бахрому курчавых каштановых волос, тяжелые брови, в которых уже кое-где видны седые волоски, глубоко посаженные светлые глаза, рот человека, умеющего получать удовольствие от жизни, обидчивого и гордого. Мальчик-мужчина, уже начинающий стареть, – хотя когда он лежит на Бренде, то кажется ей шальным и легким, в отличие от Корнилиуса, который придавливает ее по-хозяйски, как тонна одеял. За Корнилиуса Бренда чувствует ответственность. Может, она теперь станет ответственной и за этого тоже?

Нил развернул машину и готов уехать обратно. Бренде пора выходить и садиться в свой фургон. Нил снимает руки с руля, не заглушая мотор, разминает пальцы, потом опять хватается за руль, причем с силой – кажется, с достаточной, чтобы сплющить руль в лепешку.

– Господи, да не вылезай ты! – говорит он. – Не вылезай пока!

Она даже руку на дверь еще не положила, не сделала ни единого движения, чтобы вылезти. Он что, не понимает, что происходит? Может, чтобы это понимать, нужно прожить много лет в браке и наработать опыт ссор. Чтобы знать: то, что тебе кажется полным концом всего – даже если этот конец желанен, – может быть лишь началом новой стадии, продолжением. Вот что происходит сейчас, вот что произошло. Он слегка поблек в ее глазах; возможно, навсегда. Вероятно, и она для него тоже немного поблекла. Она чувствует в нем тяжесть, гнев, удивление. И в себе – то же самое. Она говорит себе, что до сих пор все было просто.

Менстанг

I

Водосбор, лапчатка,
Дикий бергамот —
Наберем охапку,
Встанем в хоровод [2].

Книга называется «Приношения». Золотые буквы на тускло-голубой обложке. Ниже – полное имя автора: Альмеда Джойнт Рот. «Страж», местная газета, именует ее не иначе как «наша поэтесса». В этих словах звучит смесь уважения и презрения как к ее таланту, так и к ее полу – или к их предсказуемому сочетанию. В начале книги – фотография с именем фотографа в углу и датой: 1865. Книга вышла несколько позже, в 1873 году.

У поэтессы продолговатое лицо и длинный нос; выпуклые, меланхоличные темные глаза, что, кажется, вот-вот выпадут и покатятся по щекам, словно огромные слезы; пышные темные волосы уложены вокруг лица ниспадающими валиками и каскадами. В них ясно видна седая прядь, хотя девушке на фотографии всего двадцать пять лет. Ее нельзя назвать хорошенькой, но, похоже, она из тех, кого возраст не портит; вероятно, она с годами не располнеет. На ней подогнанное вытачками и украшенное галуном темное платье или жакет; V-образный вырез заполнен чем-то белым, пышным, кружевным – не то оборки, не то бант. На голове шляпа – возможно, бархатная; темная, под стать платью. Шляпа, мягкая и ничем не украшенная, отчасти напоминает берет, что намекает на художественные наклонности (или, возможно, застенчивость и упрямую эксцентричность) молодой женщины; длинная шея и склоненная вперед голова показывают также, что она высока, стройна и отчасти неуклюжа. От талии вверх она весьма похожа на юного дворянина каких-то былых времен. Но, возможно, такова была мода той эпохи.

«В 1854 году, – пишет Альмеда Рот в предисловии к своей книге, – отец привез нас – матушку, сестру Кэтрин, брата Уильяма и меня – на дикий (каким он был тогда) канадский запад. Отец мой, шорник по ремеслу, был, однако, весьма образованным человеком; он цитировал по памяти Библию, Шекспира и труды Эдмунда Берка. Дело его процвело в этих только что освоенных землях; он смог открыть собственную лавку конской упряжи и изделий из кожи и через год – построить весьма удобный дом, в котором я ныне живу (одна). Мне, старшей из детей, было четырнадцать лет, когда мы приехали в эти края из Кингстона, чьи прекрасные улицы я с тех пор не видела, но часто вспоминаю. Сестре было одиннадцать лет, а брату девять. На третье лето нашего пребывания здесь брат и сестра заразились ходившей по городу лихорадкой и умерли с разницей лишь в несколько дней. Милая моя матушка не смогла оправиться от удара, нанесенного нашей семье. Здоровье ее пошатнулось, и по прошествии трех лет умерла и она. Тогда я стала вести дом отца и с радостью выполняла эту работу на протяжении двенадцати лет, пока отец не скончался внезапно однажды утром у себя в лавке.

С ранних своих лет я находила утешение в рифмах и занимала себя – а иногда и утешалась в бедах, коих, я знаю, выпало мне отнюдь не более, чем любому другому страннику в земной юдоли, – неловкими попытками сочинения стихов. И в самом деле, пальцы мои были слишком неуклюжи для вязания крючком, и прекрасные вышивки, часто видимые нами сегодня, – корзины фруктов, голландские мальчики, девы в капорах, поливающие цветы из лейки, – не покорились моему мастерству. И вот взамен как плод своего досуга я предлагаю читателю эти безыскусные куплеты – баллады, поэмы, размышления».