Калеб Уильямс - Годвин Уильям. Страница 75
Проследив меня до второго постоялого двора, он получил там более подробные сведения. Я был предметом досужих разговоров для некоторых завсегдатаев этого постоялого двора. Одна старуха, очень любопытная и болтливая, которая жила напротив и в то утро встала из-за стирки очень рано, выследила меня в окно, при свете большого фонаря, который висел у ворот постоялого двора, когда я выходил оттуда. Она очень плохо меня разглядела, но ей показалось, что в моей наружности есть что-то еврейское. Она имела привычку по утрам беседовать с хозяйкой постоялого двора, причем в беседе иногда участвовал и кто-нибудь из слуг или служанок. В то утро во время разговора она несколько раз спрашивала про еврея, который провел там ночь. Никакого еврея не было. Любопытство хозяйки в свою очередь разгорелось. Судя по времени, это мог быть только я. Странно! Они стали вспоминать мою наружность и одежду и сравнивать свои наблюдения. Ни малейшего сходства! Еврей-христианин и позже бывал не раз предметом их разговоров, когда другие темы иссякали.
Сведения, полученные таким путем, Джайнс нашел очень важными. Но осуществление его замысла задерживалось. Он не мог входить во все частные дома, населенные жильцами, так же свободно, как на постоялые дворы. Он бродил по улицам, провожая любопытными и жадными взглядами каждого еврея, сколько-нибудь похожего на меня. Но напрасно. Он направился на Дьюкплейс и в синагоги. В сущности, там он меньше всего мог рассчитывать на встречу со мной. Но он прибегнул к этому как к последнему средству. Не раз он готов был отказаться от преследования, но ненасытная и беспокойная жажда мести заставляла его продолжать.
В этом смятенном и колеблющемся душевном состоянии он однажды случайно зашел к своему брату, который работал в типографии. Встречи этих двух лиц были чрезвычайно редкими, потому что вкусы и привычки их были различны. Типографщик был трудолюбив, трезв, привержен методизму и склонен к накоплению. Он был очень недоволен поведением и занятиями брата и раньше делал тщетные попытки воздействовать на него. Но, несмотря на несходство взглядов, они все-таки изредка встречались. Джайнс любил хвастаться теми из своих успехов, о которых решался упоминать, и брат был для него лишним слушателем сверх обычного круга его постоянных товарищей. А типографщика забавляла резкость суждений и новизна фактов, сообщаемых Джайнсом. Несмотря на свои предрассудки трезвенника и церковника, он испытывал удовольствие при мысли о том, что у него такой смелый и находчивый брат.
На этот раз, немного послушав удивительные истории, которые со своей грубоватой манерой небрежно рассказывал Джайнс, типографщик захотел, в свою очередь, развлечь брата. Он стал передавать некоторые мои рассказы о Картуше и Гусмане из Альфараче. Внимание Джайнса было привлечено. Его первым чувством было удивление, вторым – зависть и возмущение. Откуда типографщик добыл эти истории?
– По правде говоря, – отвечал типографщик, – никто из нас не знает, что и думать об авторе этих статеек. Он пишет стихи и рассказы, нравственные и исторические. Я типографщик и корректор и, не хвастаясь, могу назвать себя неплохим судьей в этих делах. На мой взгляд, он пишет их очень хорошо, а сам всего-навсего какой-то еврей. (Моему честному типографщику это казалось таким же странным, как если бы это писал вождь ирокезов с берегов Миссисипи.)
– Еврей? Почем ты знаешь? Ты его видел когда-нибудь?
– Нет. Весь этот материал нам всегда приносит женщина. Но мой хозяин терпеть не может тайн. Он желает сам видеть автора. Вот он докучает и докучает старухе, но никогда ничего от нее не выудит. Только раз она обронила, что молодой джентльмен – еврей.
Еврей! Молодой джентльмен! Личность, устраивающая все через посредника и окружающая все свои действия тайной! Это была богатая почва для размышлений и подозрений Джайнса. Он нашел им подтверждение без особой затраты умственных усилий в темах моих ночных занятий – о людях, погибших от руки палача. Он ничего больше не сказал брату, только спросил его, как будто между прочим: что это за старуха, сколько ей может быть лет и часто ли она приносит ему такой материал, и скоро после этого воспользовался первым предлогом, чтобы проститься.
С огромным удовольствием услыхал Джайнс это неожиданное известие. Получив от брата, достаточно сведений о личности и наружности миссис Марней и узнав, что он рассчитывает на следующий день получить кое-что от меня, Джайнс с раннего утра занял наблюдательный пост на улице, чтобы не потерпеть неудачи по собственной небрежности. Он прождал несколько часов, но не зря. Миссис Марней явилась. Он видел, как она вошла в дом и через двадцать минут вышла оттуда. Он пошел за ней по улицам и наконец увидал, как она вошла в один частный дом. Джайнс поздравил себя с достижением конца своих трудов.
Но миссис Марней зашла не в тот дом, где она жила. По какой-то чудесной случайности она заметила, что Джайнс следит за ней. Возвращаясь домой, она увидала женщину, упавшую в обморок. Побуждаемая присущим ей чувством сострадания, она подошла к женщине, чтобы оказать ей помощь. Вокруг тотчас же собралась толпа. Миссис Марней, сделав все, что было в ее силах, хотела продолжать свой путь. Обратив внимание на окружившую ее толпу, она подумала о ворах, ощупала свои карманы и в то же время оглядела собравшийся народ. Она так спешила выйти из толпы, что Джайнс, чтобы не потерять ее из виду, вынужден был подойти ближе и в это мгновение оказался прямо против нее. Наружность у него была необыкновенная: дурной образ жизни отметил все черты его лица выражением злобного лукавства и безудержной наглости. И миссис Марней, не будучи ни философом, ни физиономистом, тем не менее была поражена.
Эта добрая женщина, подобно многим столь же почтенным особам, имела странное обыкновение возвращаться домой не прямым путем, по главным улицам, а узкими переулками и переходами, образующими неожиданные повороты. В одном из таких мест ей вдруг опять попалась на глаза фигура ее соглядатая. Это обстоятельство, в соединении с его наружностью, вызвало у нее подозрения. Неужели он на самом деле следит за ней? Было около полудня, и ей нечего было бояться за себя. Но не имеет ли это какого-нибудь отношения ко мне? Миссис Марней вспомнила о моей тайне и о предосторожностях, которые я соблюдал. Она нисколько не сомневалась, что у меня были основания так поступать, и сама была всегда настороже во всем, что касалось меня. Но было ли этого достаточно? Она подумала, что будет навеки несчастна, если из-за нее меня постигнет беда, и поэтому решила ради предосторожности на всякий случай зайти к своим друзьям и запиской предупредить меня о том, что случилось. Объяснив своей приятельнице в чем дело, она сейчас же ушла к какой-то особе, жившей в противоположном направлении, а ей поручила ровно через пять минут после своего ухода идти ко мне. Этой мерой она отклонила от меня непосредственную опасность.
Между тем доставленное мне известие отнюдь не разъясняло, насколько эта опасность велика. Сколько я над ним ни раздумывал, само по себе обстоятельство это могло оказаться совершенно невинным, и страх проистекал, может быть, только от чрезмерной осторожности и доброты этой сострадательной и превосходной женщины. Но мое положение было так опасно, что выбора у меня не было. Было ли тут что-нибудь угрожающее или нет, – я был принужден по первому предупреждению покинуть свое жилище, взяв с собой только то, что мог нести в руках, не видеть больше своей великодушной благодетельницы, расстаться со своим несложным обзаведением и запасами и опять создавать в каком-нибудь отдаленном убежище новые планы выхода из положения и, если только на это можно было хоть сколько-нибудь рассчитывать, – новую дружбу.
Я вышел на улицу с тяжелым сердцем, но без колебаний. Был яркий день. Я говорил себе: предполагается, что кто-то бродит сейчас по улицам, разыскивая меня. Нельзя полагаться на счастье и рассчитывать, что преследователи пойдут в одном направлении, а я – в другом. Я прошел с полдюжины улиц и после этого зашел в подозрительного вида харчевню для людей с малым достатком. Там я кое-чем подкрепился, провел несколько часов в деятельном, хоть и печальном размышлении и наконец потребовал постель. Но как только стемнело, я вышел (так было нужно), чтобы приобрести вещи, необходимые для нового переодевания. Приладив все за ночь как можно лучше, я покинул это убежище с теми же предосторожностями, которые употреблял в прежних случаях.