За гранью безумия - Кабир Максим. Страница 8

Федор долго крутил головой, вглядываясь в хаос внизу. Потом тяжело вздохнул:

– Не видать Султанки.

– Уж за него не волнуйся, – подмигнул Гордей. – Этот старичок себя в обиду не даст. Доплыл, небось, до какого-нибудь холма, сидит там, нас дожидается.

– Правда?

– Правда, сынок. Ему ж проще, чем нам. Зверям завсегда проще, чем людям.

– Курям не проще. Они вот утопли.

Гордей вынужден был согласиться:

– Они – да. Но мы б их так или иначе съели.

Федор задумался, замолчал. Туман становился все плотнее: в нем полностью растворились ветви яблони, росшей на заднем дворе, и уже едва можно было различить контуры крыши дома напротив. Где-то закричал и почти тут же затих младенец, в другой стороне испуганно непрерывно блеяли козы.

– Нас спасут? – спросил Федор. Похоже, от гибели кур он плавно перешел к размышлениям о собственной смертности.

– А чего нас спасать? – улыбнулся Гордей. – Нам и тут хорошо. Верно же?

– Воды больше и больше, – подала голос Глаша. – Почему она прибывает так быстро?

Потому что кое-кому не терпится добраться до меня, подумал Гордей. Но вслух ничего не ответил, пожал плечами. Он был не силен в подобных вещах. Глаша, смерив его долгим, изучающим взглядом, задала еще один вопрос:

– Кладбище ведь тоже затопило?

– Да, наверное.

– Матушкина могилка теперь на дне, – сказала Глаша. – Как будто она там осталась, внизу. Мы поднялись, а она осталась и утопла.

Гордея передернуло от этих слов: «на дне», «утопла», «внизу». Он сжал кулаки, загоняя вглубь внезапно вспыхнувшую злобу. Дочь еще какое-то время смотрела на него, нахмурившись, потом отвернулась. Захотелось встать и отвесить ей хорошую затрещину – пусть знает, как с отцом разговаривать, и не смеет больше нести разную чушь. Минуту спустя он вдруг понял, что, скорее всего, видит ее в последний раз, и чуть не заплакал от жалости к себе.

– Нас спасут? – снова спросил Федор. – Тять?

– Спасут, – сказал Гордей.

Туман сгустился настолько, что ничего больше не осталось, кроме их крыши и бурлящей воды вокруг. В нем искажались, глохли звуки, и время тоже искажалось и глохло, замирало в растерянности, не зная, в какую сторону идти. Солнце было где-то там, где-то в небе, его едва хватало, чтобы знать: до ночи еще далеко. Они сидели в тишине. Проголодавшись, прикончили хлеб. Федор как раз доедал последний кусок, когда плеск воды с одной стороны стал громче, и, возникнув из небытия, в угол крыши ткнулась носом лодка.

– Слава тебе, Господи! – воскликнул дед Захар, откладывая в сторону весло. – А я уж боялся, все, пузыри пускаете с карасями.

– Держи карман шире!

– Говорят, смыло к чертям дамбы на малых реках. Вот и накрыло нас.

– Может быть, – сказал Гордей, поднимаясь. – А может быть, и нет.

Он помог перебраться в лодку Глаше, потом Федору. Поцеловал сына в лоб, похлопал ладонью по вещмешку в его руках:

– Здесь вещи, которые можно продать, ежели что. Не жалейте.

– Эй, а сам? – дед Захар непонимающе уставился на него. – Залезай.

– Не, – сказал Гордей. – Плывите. Так устойчивее, надежнее. А я… я…

– Ждешь гостей, – сказала Глаша. – Да?

– Точно. Я подожду.

Дед Захар открыл рот, чтобы возразить, но, видимо, было в лице Гордея нечто, обрекающее на неудачу любые аргументы. Старик только вздохнул, перекрестился и, бросив на соседа полный сожаления взгляд, оттолкнулся веслом от края крыши.

– Тебя тоже спасут, тять! – крикнул Федор.

Гордей помахал ему рукой, и лодка скрылась в тумане. Оставшись один, он склонился к воде, зачерпнул полную ладонь, умыл лицо. На губах остался гнилостный привкус, поэтому пить он не стал, несмотря на саднящее, пересохшее горло. Вернувшись на конек, прислонился спиной к трубе. В ту же секунду, не тратя времени даром, страх вновь обвился вокруг шеи, зашипел по-змеиному. Налились сырой тяжестью руки, сердце забилось неровно, с перебоями. Каждый вдох причинял боль. Неужели у всех так, подумал Гордей. Неужели у всех так в самом конце? И с Тоней случилось то же самое? Она тоже была в ловушке, заперта в болезни, как он – на этом крохотном тесовом островке. И вокруг нее висела непроглядная мгла, в которой едва различимыми тенями двигались муж, сын и дочь. Не докричаться.

Солнце – если это все еще было солнце – болталось теперь вверху, в самом зените, но ему по-прежнему недоставало силенок, чтобы разогнать туман. Может, оно и не пыталось. Гордей старался заставить себя дышать ровно, смириться с судьбой. Что толку трепыхаться? Он заслужил наказание, осталось только получить его. Но тело, еще не старое, еще годное к жизни, не желало сдаваться без боя. Оно бунтовало против рассудка, стремилось к побегу: прыгнуть в воду и плыть прочь – куда угодно, лишь бы не оставаться здесь, не ждать, когда сомкнутся над головой черные, грязные волны.

Гордей начал всерьез обдумывать, есть ли у него шансы добраться до берега, но тут услышал вдруг движение под собой. Под крышей. В горнице. Звуки доносились из печной трубы, и он припал к ней, как припадает смертник к двери своей камеры, ловя малейший шум в коридоре. Он сразу же узнал эти шаги, этот скрип половиц, этот перестук чугунков и котлов – потому что слышал их тысячи и тысячи раз раньше, в счастливые годы. Внизу, в затопленном доме, хозяйничала его жена.

Закрыв глаза, Гордей наслаждался каждым шорохом, поднимающимся из темноты. Впервые за долгое, долгое время он вспомнил, как Тоня выглядела до болезни. Как она улыбалась ему, встречая с работы, как пела маленькому Федору тягучие, тоскливые колыбельные.

– Прости меня, – прошептал он в черный зев трубы. – Я просто хотел все это вернуть.

Тотчас внизу все стихло. Словно там размышляли над его словами. А потом, спустя минуту или две, вверх по трубе потек голос. Голос жены, никаких сомнений. Но он сочился ядом и овражной прелью и не было в нем ни намека на прощение:

– Где мои дети?

Этот голос не мог принадлежать Тоне, поющей песни или обнимающей любимого. Нет, это был голос изъеденного раком трупа, зарытого в холодную апрельскую глину. Отшатнувшись от трубы, Гордей крикнул как можно громче:

– Здесь их нету!

И снова наступила тишина. Плохая тишина, таящая угрозу. Он ощущал ненависть, клубящуюся вокруг подобно болотным испарениям. Что-то надвигалось. Со стороны крыльца поверхность воды, находившаяся уже вровень с краем крыши, заколебалась, взбурлила. Гордей ждал появления мертвой жены, но из коричневой мути показался заячий треух, облезший и разошедшийся по швам. Раздувшиеся белые пальцы, покрытые сине-зелеными пятнами, вцепились в доски. Мишка Герасимов, разлагающийся, пахнущий илом, вытащил себя на тес и, изогнувшись словно гигантский угорь, одним движением выпрямился в полный рост.

Вода ручьями текла с черного, расползающегося пальто. На лице, напоминающем цветом рыбье брюхо, не осталось ничего, кроме огромного безгубого рта. Из пустых, до кости выеденных глазниц, струилась зеленая слизь, но Гордей чувствовал на себе их пристальный взгляд.

– Где дети? – спросил Мишка.

– Не ищи, – сказал Гордей. – Не найдешь. Они далеко.

– Неужто? – Мишка медленно покрутил головой, и Гордей увидел черные дыры в его шее, из которых тоже сочилась жидкость. – Нет. В таком тумане далеко не уплыть.

Он щелкнул пальцами, и в непроницаемой мгле, окружавшей крышу, раздались голоса.

– Я буду не в артели работать, – сказал Федор, – а на фабрике в Ветлынове. Хочу каждый день на пароме кататься.

– Тише, дурачок, тише! – громким шепотом сказала Глаша. – Вода слушает нас…

Все смолкло. Мишка, насладившись произведенным эффектом, шагнул к Гордею и повторил вопрос:

– Где они?

– Не здесь, – не сдавался Гордей. – Нету! Меня забирай, а детей не трожь!

– Ты-то нам на кой? – Мишка сделал еще шаг, окатив Гордея волной трупной вони. – Не понял еще? Баба твоя теперь со мной. Сам ее отдал, помнишь? Плоть и кровь, друг ситный. Плоть и кровь. Выходит, и дети тоже мои.