Звезда в тумане (Улугбек. Историческая повесть) - Парнов Еремей Иудович. Страница 16
— Нет, мирза! — гордо ответил поэт. — Твоя блистательная память прославит мою касыду, а моя касыда прославит твою блистательную память в веках.
Хитрый Бухари знал, что говорил. Недаром вертелся он все утро вокруг Улугбековой башни.
Улугбек сам не прочь был сличить оба списка. Он даже подивился тому, что ожидает возвращения скорохода с некоторым волнением. И с внутренней улыбкой снисходя к возвратившемуся на миг детству, решил, что это будет проверкой того, насколько он постарел.
Прибежал Юсуф, и Бухари, забрав у мирзы драгоценную находку, уединился с Али сличать списки. Пока же возобновилось веселье.
Улугбек рассеянно следил за неистовым танцем индийской апсары [65]. Подивился, что ступни и ладони ее были окрашены пурпуром. На запястьях и над локтевыми сгибами были надеты браслеты. Они тонко позвякивали в такт стремительным движениям танцовщицы. Улугбек плохо знал мудру [66] — тайный язык пальцев — и потому смысл танца оставался для него непонятен.
Он думал о вновь обретенной потере. Омар Хайям, как всегда, удивительно прав:
Поистине судьба преподала ему хороший урок. Но сейчас же подумал, что тот, кто хочет сохранить все как есть, уже потерял все это. Хочешь уберечь свое сегодня, борись за завтра. Может быть, нам просто кажется, что старости обязательно сопутствует мудрость. А если не мудрость, а всего лишь успокоение, смиренный ток остывающей крови?..
Сделать это сейчас, пока есть еще какие-то силы, а потери хотя и ждут своей неизбежной доли, но еще медлят напасть или унести с собой в могилу? Может быть, эта находка — тайный ободряющий знак к действию? Или предостережение щедрой и беспощадной судьбы? В юности он бы, не задумываясь, ринулся в открытый бой. Быть может, даже победил в нем. Теперь победы не будет. Смерть всегда первой бросает свои кости. Вот и Тимур проиграл в извечной этой игре. О мудрость старости! Не обман ли ты? Щадящий нас обман… И все же, если выскажет он свою истину и падет потом во имя ее, останется ли она в живых? Может, только усугубит его крушение, как очевидное свидетельство помешательства. Очевидное… В том-то и суть, что очевидное. Людей не заставишь поверить отвлеченным рассуждениям вопреки той очевидности, которая каждый день предстает перед ними. Солнце всходит на востоке и заходит на западе, заходит и восходит, его встречают молитвой ас-субх и провожают молитвой аль-магриб. И так от начала мира, от деда к внуку. Что же поделаешь тут? Только обрадуешь тех, кто неминуемо скажет: «Совсем рехнулся старый кафир! Теперь-то это вы видите сами, мусульмане!» И не прав ли трижды никогда не ошибающийся Хайям?
Не о том ли самом говорит в своих рубайат великий этот мудрец и астролог? Сколько звездочетов приходили, наверное, к тому же, но прятали свои огни в пещерах, не смея поведать о них людям? Но если так будет всегда, то истина вечно пребудет сокрытой. Восходы, закаты, салят ас-субх и салят аль-магриб. Очевидность иллюзии, ее цветистый занавес, за которым в черном небе ночном — истина, равнодушная, страшная… Как же решиться сказать, что не Земля наша центр вселенной?
— Подойди ко мне, мой Челеби! — поманил к себе юношу Улугбек и улыбнулся старику факиру, который ловко уложил в корзину танцевавшую перед восхищенными гостями кобру.
Факир опустил флейту из тростника и двоякоизогнутой тыквы и облизал сухой, воспалившийся рот.
Улугбек бросил старику кошелек с серебром и велел слугам угостить его холодной дыней.
Когда под рокот дутаров и бубнов на ковер вышли гимнасты, мирза усадил на подушки Мериема Челеби и подвинул ему турецкий серебряный кальян, куда только что налили свежей розовой воды.
— Я верю в твой не по годам холодный и ясный разум, мальчик, — наклонился к нему Улугбек. — Помоги мне разрешить гложущее мне сердце сомнение.
— Вы все о том же, мирза?
— Все о том, Челеби, все о том… Я не думаю, что нам должно молчать, уподобляясь осторожному и мудрому Хайяму, и знаю твердо, что нельзя говорить. Как сказать нам, умалчивая, и как умолчать, говоря, чтобы поняли те, кто в состоянии это понять? Как сказать нам, мальчик, что не Земля, которую аллах сотворил для жизни людей, является центром мироздания? Как сказать, что наша Земля — лишь одна из тех блуждающих звезд, прихотливым бегом которых управляет Солнце?
— В своих комментариях я нашел как будто такие слова, государь. Почему бы не сказать нам, что «точкой, наиболее удобной для того, чтобы можно было относить к ней сложное движение, является не Земля как центр мира, однако обычно его относят именно к этому центру»? [67]
— Не слишком ли осторожен этот намек?
— Те, кому надо, поймут, мирза. А враги все равно станут жалить.
— Верно… ужалят. Но мы сможем смело сказать, что, не посягая на скрижали вселенной, придумали лишь отвлеченные исчисления для удобства наших караванов и кораблей.
— Только так, государь. Мы громко заявим, вслед за Бируни, что изучение небесных тел не чуждо религии. Одно это изучение позволяет узнать часы молитвы, время восхода зари, когда собирающийся поститься должен воздержаться от пищи и питья, конец вечерних сумерек, предел обетов и религиозных обязательств, время затмений, о которых нужно знать заранее, чтобы приготовиться к молитве, которую следует совершать в таких случаях. Это изучение необходимо, чтобы поворачиваться во время молитвы к Каабе, чтобы определить начало месяца, чтобы знать некоторые сомнительные дни, время посева, роста деревьев, сбора плодов, положение одного места по отношению к другому и чтобы находить направление, не сбиваясь с пути.
— Золотые слова! — прошептал Улугбек и своей рукой набил рот покрасневшего от гордости юноши ароматным пловом из длинного шахского риса с шафраном и кардамоном. — Послушать тебя, так надо при каждой мечети построить обсерваторию.
— Угу! — закивал с полным ртом молодой Челби. — Нужно вообще разрушить мечети и построить на их месте храмы мудрости.
— Знаешь, мальчик, я все же провижу упреки в опасной ереси…
— Почтенные гости! — растолкав музыкантов, откуда-то выбежал Бухари, таща за руку смущенного Али-Кушчи. — Прочь, прочь музыканты! Потом… Обратитесь же в слух, почтенные гости. Вот список, который наш мудрый мирза начал вести еще в годы амира Тимура! В нем перечислено семь тысяч четыреста двадцать животных и птиц, добытых не знающей промаха стрелой мирзы и его несравненными ловчими птицами. — Бухари потряс над головой списком. — А вот… — он поднял вверх и второй свиток, — тот славный перечень, который мирза восстановил по памяти… Здесь семь тысяч четыреста шестнадцать! — воскликнул поэт и, стараясь перекричать возгласы восхищения, разъяснил: — Не хватает одной косули, одного барана горного и двух зайцев…
Поистине это был удачный день, завершившийся счастливой ночью. Когда гости, отяжелев от еды и основательно захмелев, разбрелись, кто в поисках ночлега, а кто и ночных приключений, мирза тихонько проскользнул в сад и быстро зашагал по дорожке, голубой и пятнистой от залитых луной листьев.
Но кто-то его осторожно окликнул. Сразу узнав этот голос, мирза помрачнел. Сами собой сошлись его темные брови, которые все еще почему-то щадила седина.