Хапуга Мартин - Голдинг Уильям. Страница 16

— Из скалы вывалился кусок.

Он пристально посмотрел на воду. Ему показалось, что где-то далеко-далеко на глубине можно различить очертания квадрата. Он отступил от края и выпрямился.

— Чаячий Утес.

Горизонт был по-прежнему пуст.

Он спустился по скале вниз, к Красному Льву.

— Жаль, не помню названия всего рифа. Капитан в шутку назвал его «Жди беды». Вертится на кончике языка. Нужно еще придумать название для участка, по которому я все время карабкаюсь туда-сюда, — между Смотровой Площадкой и Красным Львом. Пусть будет Главный Проспект.

Он увидел, что скала, на которой он сидит, потемнела, и оглянулся через плечо. Солнце как раз заходило, опускаясь за спиной Гнома, и нагромождение камней превратилось от этого в великана. Он быстро встал и спустился к усеянной птичьим пометом Столовой Скале. Распластавшись, повис, продвинулся на несколько ярдов и выдернул несколько мидий. Был прилив, и вода стояла высоко, оставляя ему гораздо меньшее поле действия. Пришлось наклоняться и отдирать мидии под водой. Он вскарабкался обратно к Красному Льву и принялся за еду. Огромный силуэт скалы утратил детали, превратился в большое пятно на фоне вечернего неба. Тень приобрела угрожающие размеры, стала гигантской, как горный пик. Он поглядел в другую сторону. Три скалы, уменьшаясь, уходили в темное море.

— А вас, скалы, я называю Оксфорд-серкус, Пикадилли и Лестер-сквер.

Он направился к темной запруде, спустившись туда по расселине. Из отверстия среди разбросанных камней у дальнего края лужи все еще исходил слабый свет, и, пока он пил, по воде пробегала едва заметная рябь, но красные кольца уже невозможно было разглядеть. Погрузив указательный палец в воду, он нащупал илистое дно. Он лежал очень тихо.

— Дождь еще будет.

И вдруг, резко дернувшись, отскочил. В запруде был кто-то еще. Или какой-то голос, говорящий почти одновременно с ним. Звук шел от воды и каменной плиты. Когда сердцебиение утихло, ему удалось, призвав на помощь логику, сообразить, в чем дело. Редкое, позабытое явление — резонанс, эхо. И тут же последовал вывод: здесь, в замкнутом пространстве, его голос опять звучит в полную силу. Уняв дрожь, он сосредоточился и произнес:

— Леди и джентльмены, здесь, внутри, целостность личности полностью гарантируется…

Он резко замолчал и услышал, как скала вторит:

— …мены…

— Будет дождь.

— …ождь.

— Как поживаете?

— …аете?

— Я делаю все, чтобы выжить. Оплету риф названиями, тем самым его приручу. Не каждому дано понять, как это важно. Название налагает печать, заковывает в цепь. Пусть только эта скала попробует подчинить меня своим привычкам, я не дамся, напротив — подчиню ее моим. Я навяжу ей свой распорядок, свою географию. И сделаю это с помощью названий. А если она попытается уничтожить меня, заглушить, что ж, буду разговаривать про себя, внутри себя, где мои слова находят отклик, а звуки имеют значение, подтверждая, что я существую. Буду собирать дождевую воду и пополнять запасы. Буду использовать свой мозг — точный инструмент — и добьюсь нужных результатов. Удобства. Безопасности. Спасения. А потому завтрашний день объявляется днем размышлений.

Он оторвался от запруды, вскарабкался по Проспекту на Смотровую Площадку и остановился рядом с Гномом. Напялил на себя все, что было, натянул мокрый подшлемник, водрузил на голову зюйдвестку, застегнул подбородочный ремешок. Быстро оглядел горизонт, прислушиваясь к слабому шуму, доносящемуся из невидимого гнезда снизу, откуда-то с Чаячьего Утеса. Спустившись по Проспекту, он добрался до своей щели. Сел на стенку у входа в расселину и обмотал вокруг ног серый свитер. Затем, ерзая, втиснулся внутрь, проталкивая вниз куртку и плащ. Туго надул спасательный пояс, завязал спереди тесьмой оба конца трубки. Получилась большая и очень мягкая подушка, на которую можно было положить голову. Он лежал на спине, голова в зюйдвестке покоилась на подушке. И тогда постепенно, дюйм за дюймом, вытянув вдоль тела руки, произнес, обращаясь к небу:

— Нужно насушить водорослей и выстелить ими дно расселины. Полный уют — крошка-блошка в шерстке кошки.

И закрыл глаза.

— Так. Расслабить мышцы, каждую, одну за одной…

Сон — состояние, в которое можно привести себя сознательно, как и в любое иное.

— Почему так трудно устроить себе жилище на голом месте? Да потому, что здесь дел непочатый край. Ну ничего, я не пожалею сил, и мне не надоест. Это во-первых.

Расслабить мышцы ног.

— Зато будет о чем порассказать! Все сбегутся! Неделя на скале. Лекции… Как выжить. Выступает лейтенант…

— А почему бы не капитан-лейтенант? Или старший помощник командира? Старший офицер и прочее, и прочее.

— Прежде всего надо помнить…

Глаза широко раскрылись.

— А сам-то каков! Напрочь забыл! Почти за неделю не выдавил из себя ни унции! По крайней мере, с тех пор, как меня снесло с этого чертова мостика. Ни разу не сходил.

Хлопанье зюйдвестки заглушало и без того еле слышную исповедь. Он лежал, размышляя о том, отчего так плохо работает у него кишечник. А это навеяло картинки, где присутствовали хром, фарфор и прочие сопутствующие детали. Вот он положил зубную щетку на место и стоит, разглядывая лицо в зеркале. Процесс еды представлял собой исключительную важность. На каждом этапе развития человечество придумывало для него новый ритуал. Фашисты используют для расправы, верующие возвели в обряд, а для каннибалов — это либо ритуал, либо лекарство, либо способ с неповторимой прямотой отметить свою победу. Убили и съели. Впрочем, съесть ближнего можно не только ртом — это лишь вульгарное выражение того, что на самом деле является универсальным процессом. Съесть можно, пустив в ход и фаллос, и кулаки, и голос. Даже подбитые гвоздями ботинки. Покупая и продавая, женясь и производя потомство или наставляя кому-то рога…

Кстати, о рогах. Он отвернулся от зеркала, завязал на халате пояс и открыл дверь ванной. Навстречу двигался Альфред, как будто «рога» — это несколько старомодное выражение — вызвали из небытия его дух. Какой-то непривычный Альфред — бледный, потный, дрожащий, он подступал все ближе и ближе. Занесенный кулак оказался на уровне груди — его удалось перехватить. Он выкручивал Альфреду руку до тех пор, пока тот не скрипнул стиснутыми зубами, а изо рта не вырвался хрип. Но, зная о космическом характере процесса пожирания, он чувствовал себя в безопасности и только ухмыльнулся, глядя на приятеля сверху вниз:

— Привет, Альфред!

— Ах ты сволочь! Гадина!

— Не суй нос куда не надо, малыш.

— Кто тебя сюда впустил? Говори!

— Тихо, тихо. Не гони волну. Давай разберемся спокойненько. Зачем столько шуму?

— Не притворяйся, что там кто-то другой! Подонок! О Боже…

Они стояли у закрытой двери. У Альфреда вокруг рта собрались складки, и по ним текли слезы. Он пытался добраться до дверной ручки.

— Крис, скажи мне, кто там. Я должен знать, ради Христа!

— Только не переигрывай, Альфред.

— А ты не притворяйся, будто там не Сибилла. Подонок, грязный вор!

— Хочешь взглянуть?

Икота. Слабая попытка борьбы.

— Там… там не она? Кто-то другой? Ты меня не обманываешь, Крис, честно?

— Старик, я на все готов, лишь бы тебя успокоить. Гляди.

Дверь открывается: Сибилла, слабо вскрикнув, натягивает простыню до ушей — прямо фарс с постельной сценой, чем, собственно, во всех смыслах это и было.

— Честное слово, Альфред, дружище, можно подумать, ты на ней уже женат.

Но процесс пожирания был как-то связан с китайской шкатулкой. А что она такое, эта шкатулка? Гробик? Или резная коробочка из слоновой кости, куда вложены еще несколько таких же, поменьше? И все же китайская шкатулка как-то тут замешана…

Ошеломленный, он лежал, словно изваяние, раскрыв рот и пристально вглядываясь в небо. Отчаянная возня у его груди, всхлипы, вырывающиеся из безвольного рта, размазанные слюни — все это продолжало вызывать ответную реакцию его более сильного тела даже тогда, когда он снова очутился в расселине.