Хапуга Мартин - Голдинг Уильям. Страница 25
— Веселенькие у тебя мысли, старик.
— Крохотных жрут маленькие. Маленьких жрут средние. Средних сжирают большие. А потом — большие больших. Потом остается две, потом одна — и на месте рыбки лежит одна самая удачливая огромнейшая личинка. Редкостный деликатес.
— Взял его шляпу, Джордж?
— Пошли, Пит! Ну-ка осторожно…
— Я люблю тебя, Крис, замечательный ты большой облом. Ну-ка, съешь меня.
— Положи его руку себе на плечо.
— От меня осталась почти половина, а я фототроп. Ты уже сожрал Джорджа? Но когда остается одна личинка, китаец берет…
— Да нельзя тебе больше тут оставаться, пьяный ты болван!
— Китаец берет…
— Прекрати ты орать, Христа ради. Полицейский привяжется.
— Китаец берет…
— Пит, захлопнись. И откуда, черт побери, твой китаец знает, когда что брать?
— Китайцы все знают. У них глаза, что твой рентген. Знаешь, как стучит лопата по жестянке, а, Крис? Бу-ум! Бум-м! Будто гром? Будешь членом?
У Трех Скал по воде бежали круги. Он внимательно наблюдал за кругами. Возле камней появилась коричневая голова, за ней еще и еще. Голова держала во рту серебряный нож. Нож изогнулся, шлепнул о воду, и он увидел, что это не нож, а рыба. Тюлень выбрался на камень, а его приятели взялись нырять, оставляя на глади воды круги и рябь. Сидя на солнышке, тюлень спокойно съел рыбину, оставив лишь хвост и голову, а потом лег.
— Интересно, приходилось им видеть человека или нет?
Он медленно встал, тюлень повернул к нему голову, и он содрогнулся под этим безжалостным взглядом. Он резко вскинул руки, будто прицеливаясь. Тюлень перевалился на другой бок и нырнул. Он встречал людей.
— Если суметь подобраться поближе, я убью его, сделаю башмаки, а мясо съем…
На открытом пляже лежали люди, завернувшись в шкуры. Они притерпелись и к вони, и к долгому ожиданию. В сумерках вышел из моря гигантский зверь, поиграл и улегся спать.
— Если я завернусь в плащ, я стану похож на тюленя. Пока они разберутся, я окажусь уже в самой гуще.
Он проверил свои мысли за день. Они выстроились как ряд повторяющихся комнат, отраженных зеркалами, которые висят друг напротив друга. И тотчас навалилась такая усталость, что он ощутил ее, словно боль. Он волок себя к Смотровой Площадке под тяжестью неба и всей бесконечной тишины. Он заставил себя внимательно обозреть каждый сектор пустынного моря. Гладь воды сегодня стала еще ровнее, словно ее расплющил мертвый воздух. На камнях лежал радужный шелк, похожий на масляные пятна, который, когда он взглянул прямо, заиграл всеми красками, будто пена в канаве. А изгиб волны простирался на многие мили, сливаясь с расплавленным солнцем, потянувшимся вниз только затем, чтобы оттуда, вспыхнув вдруг неожиданным блеском, качнуть ее еще раз.
— Пока я болтал в Красном Льве с Питером да с Джорджем, погода переменилась.
Он увидел, как на мгновение у Трех Скал показалась тюленья голова, и вдруг представил себе дичайшую картину — он, верхом на тюлене, мчит, рассекая волны, к Гебридам.
— О Господи!
Он испугался звука собственного голоса — тусклого, тонкого, умирающего. Уронил руки и, замкнувшись в собственном теле, опустился рядом с Гномом. Из отверстия под окном потекла струйка слов:
— Это как в детстве, ночью, когда я не спал, а лежал и думал, что темнота никогда не кончится. И уснуть снова не мог, потому что сон — или что там это было — выползал из угла подвала. Я лежал в горячей, смятой постели, жаркой и пышущей жаром, закрывал глаза, чтобы спрятаться, и знал: до рассвета не просто вечность, а целых три. А вокруг был другой, ночной, мир — мир, где случается все, но только плохое, мир страха, бандитов и призраков, где оживают безобидные днем вещи — платяной шкаф, картинка из книжки, сказка, гробы, трупы, вампиры и плотная, словно дым, темнота. Я непременно о чем-нибудь думал, потому что стоило перестать, как сразу же вспоминалось, что там внизу, в подвале, и память бежала из плоти прочь, спускалась на три этажа, по темным ступенькам, мимо призрачных, высоких часов, сквозь повизгивавшую дверь, по страшной лесенке вниз, туда, где гробы выступали из стен подвала, и я, беспомощный, застывал на каменных плитах, пытаясь отступить, удрать, взобраться…
Он стоял, сгорбившись. Горизонт вернулся на место.
— О Господи!
В ожидании рассвета на верхушке дерева или под стрехой чирикнула птица. В ожидании полицейского возле разбитой машины… В ожидании стука гильзы сразу следом за вспышкой выстрела.
Мучительная тяжесть налегла на плечи еще невыносимей.
— Что со мной? Я взрослый человек. Я знаю, что есть что. У меня нет ничего общего с тем ребенком в подвале, абсолютно ничего общего. Я уже вырос. Я выбрал себе жизнь. И сам ею распоряжаюсь. Во всяком случае, я не боюсь того, что там, внизу. Ждать, что будет. Ожидание того самого разговора… не следующего — нет, я уверен, — а того, когда я прошел через комнату и взял сигаретницу. Разговор состоялся там, где и следовало, в черной дыре, а он сказал потом: «Старик, слишком уж ты раззвонился вчера вечером». Ожидание перевязки. Будет немного больно. Ожидание в кресле дантиста.
— Мне не нравится, что мой голос, мертвый, падает изо рта, как подстреленная птица.
Он поднял руки, поднес к обеим створкам окошка и смотрел, как прикрыли его снизу две черные полосы. Ладонями он ощутил грубость щетины и жар щек.
— Что меня давит?
Он поворачивался, следя глазами за линией горизонта, и, увидев, как сверкают на солнце волны, понял, что сделал полный круг.
— В любой день меня могут спасти. Не надо волноваться. Старые ролики — это ладно, но я должен быть осторожней, когда вижу то, чего никогда не было, как… У меня есть еда и вода, есть пристанище и рассудок.
Он помолчал и сосредоточился на своей плоти вокруг окошка. Руки, кожа распухли. Он скосил глаза и увидел нарушенный контур глазниц.
— Отеки от перегрева? Когда начнется дождь, надо содрать с себя все и вымыться. Если раньше меня не спасут.
Пальцами правой руки он придавил кожу у глаз. На лице с обеих сторон вздулись отеки, уходившие вниз, под щетину. На них давило небо, но другого ощущения они и не знали.
–. Зарыться. В постель. И не спать.
День посерел, стало жарче. Кошмар.
— Говорил же, что заболею. Говорил же, следи за симптомами.
Он спустился к выбоине, нагнулся. Пил, пока не услышал, как вода булькает в желудке. Он выпрямился — все размеры сместились. А поверхность скалы была слишком твердой, и слишком яркой, и слишком близко. Он потерял представление о размерах.
Не с кем было слова сказать.
Не слишком ты хорошо выглядишь, старик.
— Откуда, черт побери, мне знать, как я выгляжу!
Перед собой он увидел гиганта, надвигавшегося, отступавшего, и не сразу сумел найти связь меж серебряной головой и своей шоколадной оберткой. Он почувствовал, что вставать опасно, хотя причины объяснить не сумел. Сполз в расселину и разложил одежду. Решил все надеть. Потом лежал, высунув голову из щели и подложив под щеку пояс. Небо опять было ярко-синим, но очень тяжелым. Из отверстия под щетиной закапало.
— «Спящая красавица». Названья крекеров. Старые ярлыки. Не башка, а мешок старьевщика. Не спи, тут подвал. Так спят храбрецы. И Нат спит. Старая бочка с джином. Либо на дне валяется, либо плавает поверху, как старая тряпка. Да ляг ты, крыса. Смирись с клеткой. Сколько дождей в этом месяце? А конвоев? А самолетов? Руки стали длинней. Тело — больше, нежнее. Тревога. Боевые расчеты. Говорил же, что заболею. Я же чувствую — шрам на ноге горит сильнее, чем все остальное. В штанах соль. В трусах муравьи.
В расселине его качнуло, и он выставил правую руку. Ею же коснулся щеки, щека оказалась сухой.
— Значит, жжется не пот.
Он согнул локоть, поскреб под мышкой. Край куртки касался лица и раздражал кожу. Он вспомнил, что собирался надеть и подшлемник, но вставать, искать не было сил. Он лежал неподвижно, тело горело.