Хапуга Мартин - Голдинг Уильям. Страница 29
— Никто меня отсюда не снимет.
Ужас сделал еще больше. Он распрямил шарниры суставов, поставил тело на ноги и пустил кружить под тяжестью неба по Смотровой Площадке, пока не прилепил к Гному, и каменная голова ласково закивала, ласково закивала, а солнечный луч метался туда и сюда, вверх-вниз по серебряному лицу.
— Снимите меня отсюда!
Гном кивнул серебряной головой, ласково, мягко.
Он скрючился над белесой канавой, и снова стал видимым образ цвета.
Кристофер, Хэдли, Мартин подошли друг к другу поближе. Он заставил цвет занять все пространство над скалой, над морем и в небе.
— Надо знать своего врага.
Он подставился сам и в результате получил ожоги по всему телу. Отравился пищей — и весь мир превратился в сумасшедший дом. Отодвинутая надежда принесла одиночество. Пришла мысль, а за ней другие, невысказанные, непризнанные.
— Вытащи их оттуда. И посмотри.
Вода, единственная поддержка, которая вот-вот могла иссякнуть и сохранялась только запрудой; еда, которой становилось с каждым днем все меньше; тяжесть, невероятная тяжесть, давившая тело и мозг; попытки уснуть и сражения с кинороликами. Это была…
— Была и есть.
Он вскарабкался на скалу.
— Вытащи и посмотри.
— Проявляется образ. Я не знаю, образ чего, но и сумрак мой понимает, что этого вполне достаточно, чтобы поколебать все мои доводы.
Нижняя часть лица поплыла вокруг рта и обнажила зубы.
— Я не безоружен. Кое-что у меня еще осталось.
Разум. Это мой последний рубеж. Воля — мой бастион. Жажда жизни. Мой интеллект, ключ ко всем образам, сам способен обнаружить их или создать. Сознание в спящей Вселенной. Темный, неуязвимый центр, убежденный в своей самодостаточности.
Он принялся спорить с воздухом, плоским, как промокательная бумага.
— Рассудок есть способность воспринимать реальность. Какова же реальность в моем положении? Я один на скале посредине Атлантики. Вокруг меня только огромнейшие пространства зыблющейся воды. Но скала стоит твердо. Она уходит вниз, смыкаясь с поверхностью моря, а значит, и со знакомыми берегами и городами. Я должен помнить — скала твердая и недвижимая. Если бы вдруг она двинулась с места, я бы сошел с ума.
Летающий ящер хлопнул крыльями прямо над головой и выпал из поля зрения.
— Надо держаться. Во-первых, за жизнь, во-вторых, за рассудок. Я должен что-то предпринимать.
Он снова зашторил окно.
— Меня отравили. Приковали к свернувшейся в кольца трубе цепью, длиной не больше крикетного звена. По сравнению с этим все ужасы ада покажутся ерундой. Что там копаться в добре и зле, если змея сидит в собственном теле?
Он легко представил себе кишечник, представил медленный спазм перистальтики, которая вместо нежной пищи получила удар отравой.
— Я Атлант. Я Прометей.
Он показался себе призрачным гигантом. Челюсти сжались, подбородок прижался к груди. Герой, которому по плечу невозможное. Он встал на колени и непреклонно пополз по скале. Нашел в расселине пояс, взял нож, отпилил от трубы металлический штырь. Пополз вниз к Красному Льву, заиграла далекая музыка, отрывки из Вагнера, Хольца, Чайковского. На самом деле ползти было необязательно, но далекая музыка сочеталась с героическим медленным и непреклонным — наперекор всем нелепостям — движеньем вперед. Колени крушили пустые ракушки мидий, как глиняные черепки. Музыка вздулась от меди и разлетелась в клочья.
Он добрался до выбоины в скале, где были одно обросшее водорослями блюдечко и три чистеньких анемона. В воде все еще лежала крошечная рыбка, но уже с другой стороны. Он утопил пояс, и рыбка отчаянно заметалась. Из трубки струйкой вырвались пузырьки. Он сложил камеру по всей длине и принялся разворачивать. Капли воды засочились внутрь сквозь металлический зуб, заструились меж рвущихся вверх пузырьков. Те же струйки, но в глубине. Он поднял пояс, взвесил на ладони. В камере булькало. Он опять утопил пояс и занялся делом. Струйки тоже взялись за работу, добавился голос деревянных и медных труб. А потом зазвучал приглушенный аккорд и повел весь оркестр к каденции. Над водой показалась обросшая водорослями верхушка блюдечка. Неестественный этот отлив отступил от крошечной рыбки, и она забилась на влажной скале, пытаясь вернуться назад под покров воды. Анемоны крепче закрыли створки. Камера спасательного пояса заполнилась на две трети.
Он опять прислонился спиной к скале, расставив ноги. Музыка росла, море играло, играло солнце. Вся Вселенная затаила дыхание. Всхрапывая, постанывая, он ввел трубку в задний проход. Сложил два конца вместе и уселся. И заработал обеими руками, перегоняя воду, нажимая, разглаживая. От морской воды в кишечнике холодно покалывало. Он мял и жал эту камеру, пока из нее не вышла вся вода. Затем подполз осторожно к краю обрыва — гром оркестра умолк на минуту.
Каденция наступала — и наступила. Она обрушилась в море всей торжественной завершенностью техники. Она была как взрыв дамбы, прорыв заслонов — повторяющиеся всплески, могучие аккорды, сверкающие арпеджио. Каденция отнимала силы, и в конце концов он растянулся на скале, опустошенный, а оркестр умолк.
Он повернулся лицом к скале и крикнул с вызовом своему врагу:
— Ну что, готов? Я — нет.
На него опустилась рука небес. Он поднялся, встал на колени среди раковин мидий.
— Нет, я не сойду с ума и не буду рабом собственного тела.
Он глянул вниз на мертвого малька. Приказал телу коснуться пальцем анемона. Створки напряглись — они не хотели разжаться.
— Жжет. Отрава. Меня отравили анемоны. А вот мидии — возможно, они все-таки годятся.
Он почувствовал себя лучше, но уже не настолько героем, чтобы ползти куда-то. И он медленно побрел на Смотровую Площадку.
— Предопределено все. Знал, что не утону, и не утонул. И нашел скалу. Знал, что смогу на ней жить, и живу. Сокрушив змею в своем теле. Знал, что буду страдать, и страдаю. Но я выиграю игру. В том, что жизнь повернулась теперь новой гранью, есть определенный смысл, несмотря на всю эту тяжесть и эту дурацкую промокашку.
Он уселся рядом с Гномом, задрав колени. Глаза видели, и значит, он жил на свете.
— По-моему, я хочу есть.
Почему бы и нет, если жизнь начинается заново?
— Еда в тарелке. Замечательная еда и уют. Еда в магазинах, в мясных магазинах, еда, которая не уплывет, не сожмется, будто кулак, и не исчезнет в расселине — мертвый, сваленный на прилавках весь урожай морей…
Он всмотрелся пристально в море. Начинался отлив, и от Трех Скал потянулись глянцевые полоски.
— Оптический обман.
Потому что, конечно, скала стоит твердо. Если ему и показалось, что она медленно вслед за отливом двинулась вперед, то это лишь оттого, что у глаз нет точки отсчета. Берег за горизонтом, и как бы вода ни неслась, расстояние до него останется неизменным. Он мрачно улыбнулся.
— Неплохая получилась шутка. Она бы многим понравилась.
Словно поезд, который стоит на месте, но кажется, будто поехал назад, когда рядом отходит другой. Словно штрих, перекрытый штрихом.
— Потому что скала, конечно, стоит, а вода движется. Ну-ка, ну-ка. Отлив — это гигантская волна, которая омывает весь мир… или это мир крутится в волнах отлива, а мы со скалой…
Он торопливо взглянул вниз, на скалу между ступней.
— Скала на месте.
Еда. Сваленная на прилавках, не уплывает, лежит себе горкой, весь урожай морей, омар, который уже не сожмется, будто кулак, и не умчится в расселину, а…
Он стоял. Он уставился вниз, на то самое место, где под водой у Трех Скал росли водоросли. И закричал:
— Кто еще видел в море такого омара? Кто видел красного омара?
Что-то пропало. На мгновение показалось, что он падает, потом был провал в темноту, где не было никого.
Нечто выбиралось на поверхность. Нечто усомнилось в себе, потому что забыло свое имя. Оно разваливалось на части. Оно силилось собрать все вместе, потому что тогда сумеет понять, что из себя представляет. Был ритмический шум, расчленение. Части, вздрагивая, нашли друг друга, и теперь он лежал на краю скалы, а изо рта шел похожий на храп шум. Чем дальше в тоннель, тем больше росло ощущение слабости. «Сейчас», к какому бы времени это «сейчас» ни относилось, отделилось от приступа страха. Позволив забыть причину. Тьма была глубже сна. Глубже любой живой темноты, ибо время там остановилось, кончилось. Провал в небытие, колодец, открывший выход из мира, и теперь любая попытка просто быть изматывала настолько, что он мог только лежать на скале и существовать.