Море бьется о скалы (Роман) - Дворцов Николай Григорьевич. Страница 25
— Русс, ринг! Фогель, русс! [34]
Еще до появления колонны чьи-то заботливые руки разложили свертки с едой на обочинах дороги. Конвоиры ногами отбрасывают пакеты, но иногда пленные оказываются расторопней. Да и конвоиры не все одинаковые: один пнет, а второй сделает вид, что не заметил пакета.
— Ринг! Фогель! — галдят ребята, то приближаясь к колонне, то при угрожающем жесте конвоира отскакивая от нее.
Антон идет в голове колонны, рядом с начальником конвоя. Он уверен, что все взгляды норвежцев останавливаются прежде всего на нем, ему, в первую очередь, оказывают знаки внимания. Ведь он так отмéнен, так непохож на тех, которые идут следом, в колонне. Обернувшись на ходу, Антон кричит голосом молодого петуха:
— Что растянулись? Подтянись!
Крик этот не производит впечатления. Как будто его и не было. Пленные идут, сутулясь и засунув руки в рукава или карманы рваных, никогда не просыхающих шинелей. У многих на головах нелепые капюшоны из бумажных мешков. Такими же мешками из-под цемента обмотаны ноги, а некоторые сделали из бумаги что-то наподобие жилетов, которые носят под шинелями.
Пленные переговариваются.
— Дети, они везде одинаковые… Подай им непременно кольцо или птичку. Знать ничего не хотят. Вот он, карапет…
— А ведь и мы были такими людьми, как норвежцы. Даже не верится… Будто во сне…
Антон печатает шаг. Он почти не сгибает ног в коленях. Его улыбающийся взгляд все больше задерживается на женщинах. Норвежки, они ничего, есть пикантные… Вот та, хотя бы…
На углу, около поворота в лагерь, стоят девушки. Увлеченно разговаривая, поглядывают на русских. Их непонятный разговор напоминает щебетание птиц. На одной из девушек прозрачная плащ-накидка, под которой виден узорчатый джемпер. Белокурые пышные волосы прикрыты кокетливой зеленой шапочкой.
Антон сосредоточенно щурит водянистые глаза. Знакомое лицо… Где встречал? Ах, это та, из белого дома, соседка! Антон, забыв субординацию, слегка подталкивает локтем начальника конвоя.
— Шён!.. [35] — и, спохватись, поспешно добавляет: — Гер ефрейтор…
— Я, [36] — высокий белобрысый немец склабится. Он тоже не спускает жирного взгляда с девушек.
В комнату Антон приходит раздосадованным. Небрежно бухает на стол «парашу» с баландой, стягивает и бросает на топчан плащ, шинель.
— К черту! Сплошное расстройство, арцт.
Садовников стоит с понурым видом у окна. Он смотрит на Антона, а думает о своем. С час назад умер пленный. Воспаление легких…
— Ух. бабы! Закачаешься… Понимаешь, артц? Эх, если бы можно было выйти за проволоку…
— Заслужить надо.
— Заслужить! Думаешь, так просто?
— Не просто, конечно… Но если постараться. Ты не мало уже добился.
Антон хочет что-то сказать, но осекается на полуслове. Его пустые глаза темнеют.
— Опять шпильки, артц? Надоело. Как бы потом жалеть не пришлось.
Олег Петрович недоумевающе передергивает плечами.
— Не пойму, на что обижаешься? Я посоветовал, как оказаться за проволокой. Единственный путь… А как иначе?
— Не умничай. Я не мальчишка… Да, а почему эти хлюсты из первой комнаты… Этот Васек и второй оказались в ревире? Кто разрешил? Я вот выпру их в ночную смену.
Садовников садится на топчан, говорит как можно спокойнее.
— Подожди, Антон. Зачем кипятиться? Так можно наговорить друг другу кучу неприятностей, а после самим же неудобно станет. Ну, положил я этих двоих. Что же? Подумаешь, беда. Какие из них работники после порки?
— Пожалел. Работать не могут, а камнями замахиваться на людей могут. Им, мордам, только спусти, они и сюда вот заявятся. Ворвутся ночью и передушат, как цыплят.
Врач отворачивается, чтобы скрыть легкую улыбку.
— Это, Антон, от тебя самого зависит. В Штатгардте было такое. Прикончили старшего полицая. В уборной нашли… Зверь был ужасный.
Антон бросает косой взгляд на врача, проходит вдоль комнаты от окна к двери. Еще и еще.
— Разве в моем положении на всех угодишь? Конечно, будут недовольные. А потом зависть. Все завидуют. Зависть приводит к ненависти.
— Я врач, лечу физические недуги, в психологии понимаю почти столько, сколько баран в библии. Но мне кажется, дело не в зависти. Тут другое…
В комнату без стука, по-хозяйски влетает плотный стройный паренек. Захлопнув дверь, он вытягивается, щелкает каблуками, берет под козырек:
— Здравия желаю, господа!
Зайцев расплывается в улыбке, сладко тянет:
— Аркаша, привет! — и говорит в сторону врача: — Ладно, арцт. Тут сам черт не поймет, что к чему. А с кранками больше так не делай. Предупреждай… Проходи, Аркаша, садись. Гостем будешь. Вот только угощать нечем. Сигареты кончились, а баланду есть тебя не заставишь.
— Разве только в порядке наказания?.. Как Екатерина заставляла читать «Телемахиду», — гость ногой ловко пододвигает к столу табуретку, садится. — Сигареты есть. Хватит такого добра. Гер боцман подкинул. Правда, не то, чего хотелось. «Кемал» лучше. Но что дают, тому и рад. Не в магазине ведь…
Он вынимает из кармана двадцатиштучную пачку «Примы», предлагает Антону, потом Садовникову.
— Угощайтесь, господин врач.
Садовников берет сигарету, прикуривает. «Прима» оказалась легкой, со вкусом травы. От сигареты неприятно щиплет в горле. Отгоняя ладонью от себя дым, Олег Петрович исподлобья бросает изучающие взгляды на денщика. А чтобы это было не очень заметно, порой переводит взгляд на Антона, не надолго вообще отворачивается. Как бы между прочим он говорит:
— Крепко ты, парень, усвоил «господина». Не можешь без этого.
— А как же! — удивился Аркашка. — Вот разобьют большевиков — вся Россия станет ходить в господах. Ох, и жизнь привалит. Не товарищ, а господин! Не фунт изюма!..
Денщик откидывается к стене, затягивается сигаретой, которую держит по-немецки — между ногтем большого и указательного пальцев. Он совсем юнец, от силы восемнадцать лет. Над слегка вздернутой верхней губой черным пушком еле приметно обозначаются усы. Лицо сытое, с тугими румяными щеками и нагловатой ухмылкой. Одет Аркашка хорошо, но пестро, прямо-таки интернационально. На нем аккуратные русские сапоги из яловой кожи, зеленые немецкие брюки, френч из толстого темно-зеленого сукна с накладными карманами (Аркашка уверяет, что такие носили офицеры рассеянной немцами норвежской армии) и русская фуражка с черным околышем и черным лакированным козырьком.
— Живешь ты, Аркаша, как у Христа за пазухой.
Немецкий блок, спокойствие, начальство уважает. Повезло!..
— А что? Обижаться не приходится. Недурно… Только везение тут ни при чем. Я внес свой вклад в дело цивилизации. Вот ты, господин Зайцев, воевал за большевиков, а я боролся с ними! — громко, с воодушевлением заканчивает денщик. Глаза его блестят.
Зайцев ерзает по топчану.
— Обстоятельства, Аркаша… Так пришлось. Да и как я воевал… А ты здорово… Скажи, как ухитрился сцапать такую птицу?
— Сумел… Целую неделю следил. Ждал, когда к дочке придет. Он директором нашей школы работал. Знал я его, как облупленного.
Садовников сминает в пальцах горящую сигарету, встав, направляется к двери.
— Вы куда? — с неизменной нахальной улыбкой спрашивает денщик.
— Больной у меня…
— Так я тоже в ревир. Земляка проведать.
Аркашка, опережая врача, подскакивает к двери, услужливо распахивает ее.
— Пожалуйста…
Садовников не успевает перешагнуть порога, как из коридора слышится.
— Ну, и почет мне!.. Смотри-ка!..
Врач отступает в глубь комнаты, уступая дорогу Бойкову, Сказав «Гутен абенд!», Федор останавливается напротив Аркашки.
— Ты усердствуешь? Что, рефлекс выработался?.. Похвально…
Денщик, помолчав секунду, ухмыляется. Ухмылка та же — глуповато нахальная, но глаза холодеют. В них Федор замечает ожесточенность и даже ненависть.