Море бьется о скалы (Роман) - Дворцов Николай Григорьевич. Страница 9

— Это кто же там?

— Старший комнаты, Бойков. Такой черный, вроде татарина… Да ты знаешь его, в пароходе…

В коридоре послышался шорох, скрипнув, чуть приоткрылась дверь. Зайцев осекся на полуслове, бледнея, кинул опасливый взгляд на дверь, потом на окно, за которым маячил немец с автоматом. По широкому лицу Садовникова мелькнула улыбка. Стараясь скрыть ее, врач опустил голову, начал тереть пальцем единственное стекло в очках.

— Кто там? — спросил Зайцев, отступая в глубину комнаты. — Кто?

— Господин комендант, — послышалось из-за двери.

Зайцев ободрился. Сделав несколько четких шагов, он рывком распахнул дверь. За порогом, пряча за себя котелок, стоял Дунька.

— Господин комендант!

— Ну, ты это брось! Заладил! Как попугай! — прикрикнул Зайцев, хотя в душе такое обращение льстило ему. — Что надо?

Дунька мялся, переступая с ноги на ногу.

— Господин, то бишь… — Дунька глянул в растерянности на врача, на Зайцева. — Дозвольте вас… На минутку, всего несколько слов.

Зайцев пренебрежительно хмыкнул, вышел в коридор, закрыл дверь.

— Что скажешь?

— Госпо… товарищ комендант, — забормотал Дунька, угодливо заглядывая в надменно красивое лицо Зайцева. — Я из первой комнаты…

— Знаю, — перебил его Зайцев-.

— Так вот… Я, чтобы вы знали… Вот давеча, когда вы ушли, белобрысый мальчишка, Васек… Знаете? Так он расходился, так костерил всех, которые тут за порядком следят… О, господи, слушать — уши вянут. И как у него, окаянного, язык поворачивался. Продажные, говорит. Ненавижу их больше немцев.

Зайцев слушал, и водянистые глаза его под тонкими черными бровями холодели.

— А зачем ты котелок прихватил? Супу захотел, морда? Марш, пока в харю не заехал! — Зайцев топнул ногой.

Дунька сжался, зашевелил толстыми губами.

— Господи! Так я ведь вас жалеючи. Он на недобрые дела подбивает. Там барак, говорит, пустой. Без шума, говорит, можно убрать. А котелок это так. Если, конечно…

Зайцев схватил Дуньку за грудки, подтянул к себе.

— Не врешь? Смотри, морда! В порошок сотру!

— Что ты, Антонушка!.. Освобони, родимый… Что я без понятия?.. Рази таким делом играют? Вот… — отступив на шаг, Дунька истово перекрестился.

— Остальные что? Старший комнаты?..

— Федор-то? Иуда Искариотский… Чует мое сердце…

— Чихал я, морда, на твое сердце. Что он говорит?

— А он, Антонушка, так, потихонечку, шушукается… Говорит, всем сообча надо… А бывает дерзким, кулаки в ход, окаянный, пускает…

— Тебя, что ли, двинул? Поделом! — Зайцев выхватил у Дуньки котелок и скрылся в комнате. Там плеснул в котелок слитой в банку жижи.

— Что за тип заявился с визитом? — Садовников, чуть прищурив левый глаз, правым пытливо уставился в пустое очко на Зайцева.

Зайцев хмыкнул.

— Действительно, морда… Земляком оказался. Из одного района… Столько их объявилось, этих земляков. Спасу нет…

— Думаешь, самозванцы?

— А черт их знает…

Приняв от Зайцева котелок, Дунька несколько раз поклонился. При этом он каждый раз заглядывал украдкой в котелок.

— Спасибо, Антонушка. Сохрани тебя господь. Без воли нашего творца ни един волос… Он все видит…

— Видит он там или нет, а ты смотри в оба. Случаем чего, сюда. Понял? Баландой не обижу. Ну, проваливай! Иди, иди, морда!

В умывальнике Дунька, не переводя дыхания, выпил суп. Заглянул в котелок, запустил в него указательный палец, провел им по стенке, облизал. Дунька сокрушенно вздыхал:

— Ох, и дал, окаянный! Как украл. Да и то вода… Ни одного кусочка брюквы. Хотя дареному коню в зубы не заглядывают… Спасибо и на том. А самому полную «парашу» набухали. Полой шинели прикрывал, когда нес… Только ведь не скроешь, шила в мешке не утаишь Нет, не утаишь…

10

Ветер, холодный и хлесткий, неудержимо мчится с моря. Он безжалостно треплет и гнет вершины деревьев, качает стволы. Жалкие остатки багряной листвы кружатся, долго летят по ветру и оседают в яму — на мутные лужи, на дырявые крыши бараков, на головы и плечи пленных.

Время от времени трещат ломающиеся вверху сучья.

Бум… Бум… Бум… — бьется о скалы море. Гул ударов напоминает артиллерийскую канонаду.

Пленные недоумевают — зачем их построили с раннего утра. Они ждут полчаса, час… Все посинели, дрожат…

На косогоре, ближе к караульному помещению, стоят боцман и унтер. Зайцев, стараясь предупредить малейшие желания начальства, вертится юлой, а на отшибе маячит истуканом неуклюжий Егор.

Боцман скрестил на груди руки в кожаных перчатках. Его маленькое личико под козырьком огромной фуражки трогает довольная улыбка. Всю свою жизнь он живет с ущемленным самолюбием. Фатер и муттер — люди как люди. Почему бы и ему не родиться, как все немцы? Нет же… Ему дали красивое имя — Вилли! Вилли Майер! Но что толку, если в гимназии он был наполовину меньше своих сверстников, в шестнадцать лег его маленькое личико начали стягивать морщины, если не мог он, как товарищи, ухаживать за девушками, иметь семью…

Правда, его приняли в национал-социалистскую партию. В ушитой матерью коричневой рубахе, он, размахивая факелом, маршировал в рядах штурмовиков по Фридрихштрассе. Но и тогда он не обрел душевного покоя. Все равно его никогда не покидало чувство — он смешон. Все равно отношение к нему окружающих, даже товарищей по партии, было смесью снисходительности с пренебрежением. Штурмовики, всегда полупьяные, ухмылялись, называли его недоноском, кастратом, уродом. Так было и на подводном флоте, куда призвали его с началом войны. Разве удивительно после того, что Вилли увлекся шнапсом, что у Вилли испортился характер.

Чувство удовлетворенности собой и душевного покоя пришло неожиданно. Вилли Майер нашел его здесь, в чужой стране, на посту коменданта лагеря русских военнопленных. Правда, в начале это назначение он принял как стремление командира избавиться от него. Но подумав, Вилли махнул рукой. Не велика беда, даже если так. Твердая каменистая земля Норвегии, солнце и небо куда лучше коварной воды. У Вилли совсем нет желания глотать ее.

В новой должности Вилли предоставилась неограниченная власть над сотнями русских. Власть! Вилли очень быстро понял, что ему всегда не хватало власти. Она восполнила его физические недостатки. Он может морить голодом, бить и расстреливать тех, которые кажутся физически полноценными, но в сущности не являются людьми — в них нет и капли арийской крови. Пусть эти свиньи знают, что Вилли, смешной урод, неизмеримо выше каждого русского и всех их вместе взятых. Он рожден повелевать. Пусть он не лучший среди немцев, но, помимо немцев, есть миллионы скотов. Вот они…

Вилли Майер через каждые две-три минуты отворачивает кожаную перчатку, чтобы взглянуть на часы. Им владеют чувства, похожие на те, которые испытывает подросток в ожидании родителей, ушедших приобретать давно обещанный подарок.

«Пусть подрогнут, — думает боцман о русских. — Это полезно. Лучше поймут».

Сухопарый унтер подрыгивает от нетерпения ногой. Ему хочется пройти вдоль строя, всмотреться в русских, а потом посмотреть в их рожи еще раз, когда уже все свершится…

Вверху, на шоссейной дороге, показывается длинный и черный, как катафалк, лимузин. Он сбавляет ход и, точно подумав, ныряет вниз, к лагерю. За лимузином на почтительном расстоянии следует грузовик с брезентовым верхом.

Немцы, как по команде, задирают головы.

— Вег! [9] — небрежно бросает боцман Зайцеву.

— В строй! — уточняет унтер.

Машины, миновав предусмотрительно распахнутые ворота, вкатываются с выключенными моторами в лагерь. Боцман услужливо открывает дверцу. Высокий и худой немец, сгибаясь, вылезает из машины. Черный мундир, черная фуражка. Лишь на рукаве да над козырьком серебрятся эмблемы смерти — череп со скрещенными костями.

— Хайль Гитлер! — боцман и унтер истово вскидывают правые руки.

— Хайль! — небрежно отмахивается гестаповец. Скользнув взглядом по строю, он говорит что-то в сторону грузовика. Из-под брезента выпрыгивают солдаты с автоматами. За ними слазят четверо в гражданской одежде, потом опять солдаты.