Пирамида - Голдинг Уильям. Страница 39
Мама разразилась слезами.
– Нет, ты должен с ней поговорить! Отца не успели похоронить... Все вокруг ими кишит! А если они сюда повадятся...
Я потрепал ее по плечу – неуклюже и так похоже на папу, что поскорей отдернул руку.
– Ладно, мама. Я пойду с ней поговорю.
– И вообще. Ты же всегда так...
– Знаю, мамочка, милая. Я ее обожаю.
Я вышел и стоял на Площади, собираясь с духом. Марк обстреливал из пулемета Софи, занятую разбрасыванием маргариток и не обращавшую на него никакого внимания. Но при виде меня они бегом бросились ко мне. Я обоих взял за руки и прошел к двери рядом с эркером. Она была открыта, мы вошли и стояли в прихожей. Я постучал в дверь музыкальной комнаты и не дождался ответа. Но дверь во двор тоже была открыта. Мы вошли туда, и я жадно глотнул вольного воздуха. Из-за кошек, попугайчиков и канареек и без того затхлый дом провонял уж совсем невозможно. Злонамеренного вида котяра скользнул мимо нас в дом, и сразу же я услышал шипенье и шерстистое шмяканье битвы.
Пружинка медленно брела по садовой тропе, она казалась шире, чем эта тропа, – стала совсем квадратная. Вельветовая шляпа по-прежнему кренилась на жидких волосах, галстук надвое рассек необозримый простор. Остановилась в двух шагах и разглядывала нас, всех троих.
– Здравствуйте, мисс Долиш. Вы меня не узнаете?
– Старина Ктотэм. Твои?
– Да, это Марк, это Софи. Ну как вы, мисс Долиш?
– Пойдем в дом.
И пошла в прихожую. Мы двинулись следом, дети жались ко мне. Меня уже точило, что зря я это затеял. Пружинка уставилась на попугайчика, который не обращал на нее внимания, занятый собственным обольстительным образом в зеркале. Она причмокнула:
– Тце-тце-тце!
– Марк, Господи Боже, детка! При всех! Беги скорей домой.
Пружинка оглядела его с порога.
– А его этот мальчишка отличился на войне. Кто бы мог подумать, а?
– Да уж.
– Ну а ты, Ктотэм?
Я прикинул в уме.
– Мне, признаться, досталась очень мирная война. Приходилось, конечно, держать газ наготове. Но в ход пустить не пришлось.
Она вернулась к попугайчику.
– Тце-тце-тце!
– Вы очень полюбили животных, правда?
– А я и всегда любила, когда еще маленькая была, как твоя дочка. Знаешь, Ктотэм? Я строила из себя мальчишку, чтоб строить из себя ветеринара! Но конечно, куда мне было с моей музыкой время находить на зверюшек. Да и с этим жутким мальчишкой – как бы я их в доме стала держать?
Меня кольнула мысль, что время для нее спрессовалось. Но я рта не успел открыть. Она снова заговорила. В глазах мелькнул вызов.
– Я ведь долго болела. Серьезно болела. Ты знал, да?
Снова я сделался маленьким мальчиком с детской скрипочкой. И молча затряс головой. Вдруг рыхлые щеки дрогнули, просияло золото, она разразилась хохотом.
– Но сейчас-то мне лучше, гораздо, гораздо лучше!
Дочкина щека вжалась в мою ладонь. Но Пружинка уже перестала смеяться, нагнулась и погрозила паре свирепых глаз, горевших из темноты под лестницей.
– Гадкий, гадкий!
Кот скользнул мимо нас, за дверь. Пружинка распрямилась.
– Можешь себе представить? С ним хлопот как с ребенком. Всю ночь мне спать не дает, на улицу просится!
– А вы устройтесь, как Исаак Ньютон со своими кошками. Он им вырезал в двери дыры с откидной дощечкой – побольше для большой кошки и поменьше для маленькой.
Через несколько секунд до Пружинки дошло. Она колыхалась и завывала.
– И не надо будет вставать, чтоб его впустить.
Пружинка перестала смеяться.
– Генри сделает, – сказала она. – Он прекрасно вырежет дырку. Я попрошу Генри. Он придет и сам все сделает или кого-то из своих людей пришлет.
Я кивал, продвигаясь к двери.
– Ну ладно...
– А знаешь, он ведь до сих пор сам моет мою машину. В спецовке. Больше никого к ней не подпускает. – Она кивнула мне со значением. – Такая епитимья, понимаешь? И эта женщина – тоже епитимья. Генри понимает. Он все понимает, правда?
– Да. Да, конечно.
– Ну а другие... – Она глянула на дверь музыкальной комнаты, потом на Софи. – Дочь твоя уже начала играть?
– Нет еще пока. Но она очень любит музыку, да, Софи?
Дочь уткнулась в мою брючину, прячась от квадратной тети с рыхлыми щеками. Я зарылся пальцами в ее волосы, чувствуя хрупкость этой головы, этой шеи, задыхаясь от любви, твердо решаясь охранить, защитить, не отдать ее этой гиблой надутости, и чтоб была у меня настоящей женщиной, женой, матерью.
– Я называю твоего отца Ктотэм, потому что есть упражнения такие.
Я потоптался неловко.
– Ладно... Нам, наверно, пора...
– Ну тогда прощай, Ктотэм.
– Спасибо вам за все...
– Не стоит. Подумаешь, дело большое.
Она повернулась к саду. Остановилась, посмотрела на меня.
– А знаешь, Ктотэм? Если бы мне пришлось спасать из огня ребенка или попугайчика, я бы выбрала попугайчика.
– Я...
– Прощай. Думаю, мы больше никогда не увидимся.
Тяжко спустилась на две ступеньки. Я услышал, как плоские туфли шаркают по саду.
Никогда.
Тонна мрамора, арфа, каменная крошка, иммортели, беломраморный бордюр, громыхание органа в южном трансепте -
– и посреди органного грохота три слова мелкими буквами прямо у меня под ногами:
Я ужаснулся, поймав себя на неприличном смехе в таком месте. И, будто гигантский палец зацепил во мне важный нерв, я каждой жилкой почувствовал, откуда идет эта жуть. Тут, под землей, совсем рядом, как всегда в двух шагах, – это жалкое, жуткое, неиспользованное тело, с блеклыми кружевами и китайским лицом. Как проверка слуха такая, в результате которой все померкло, оставя только омерзение, оторопь ребячества и атавизма. Тени меня обступали и застили солнце. Я услышал собственный голос – как чужой, независимый от меня в своей попытке искренности:
– Я никогда тебя не любил! Никогда!
Но я стоял уже за церковной оградой, на газоне посреди Площади. И даже не сразу сообразил, как я сюда попал. Немолодой господин дал деру, будто опять испугался длинной пустоты между пустыми комнатами.
Хрустальный девичий хохоток выпорхнул из дома Уилсонов, снабженного теперь вывеской «Биржа труда». Тележка мороженщика прогрохотала мимо родительского флигеля, призывая к себе внимание с помощью мегафона. За колоннами ратуши двенадцать белых телевизионных теннисистов одинаково подавали двенадцать мячей. Оторопь моя прошла понемногу. И в уютно защищенном нутре проступало:
Я боялся тебя, я тебя ненавидел. Вот и все. Я обрадовался, когда узнал, что ты умерла.
Я прошел вперед, к ее дому. Входная дверь была не просто открыта, но, снятая с петель, прислонена к стене. Снизу вырезан четкий квадратик, прикрытый откидной дощечкой. Между входной дверью и ступеньками в сад рабочие густо запутали свои меловые следы. Я прошел к музыкальной комнате, поднял руку, чтобы постучать, спохватился. Распахнул дверь, она, громыхнув, прянула назад от стены. На грохот отозвался резкий бумажный постук на окне, за кисейной занавеской, – верней, где она раньше была. Я оторопело стоял, подняв руки. В паутине бессмысленно бились потертые крылья. Я кинулся сражаться с рамой. Но увечное созданье трепеща рухнуло на пол и застыло в неподвижности. Тень клавиатуры витала в пустой комнате, органные педали приходились над участком нестертого пола. Мой взгляд вернул восвояси, на высветленные пятна обоев, две коричневые фотографии. Дальше любоваться музыкальной комнатой мне не хотелось.
Я помешкал в прихожей, воображая длинный коридор наверху. Нет, нет. Хорошенького понемножку. Я быстро спустился по двум ступенькам и двором прошел в сад, под добрую защиту солнца. Работники Генри уже начали разбирать длинную стену, отделявшую лавровые кусты и ракитник от его разрастающегося бизнеса. Складывали ценный старый кирпич. Но в двух местах стена обвалилась от собственной тяжести, похоронив сорняки под грудами желтого цемента и красных осколков. Меня потянуло в глубь сада, где я никогда не был. И я пошел гаревой тропкой, теснимой подорожником и одуванчиками. Протиснулся между лаврами и очутился у речки. Эта часть сада оказалась прибрежной выгородкой с каменными ступеньками, незабудками, еще не зацветшей желтофиолью и медленной, плоской водой. На верхней ступеньке стояло виндзорское кресло. Хоть пауки оплели ножки, птицы изгадили сиденье, хоть порыжел и потрескался лак, кресло молча, неопровержимо свидетельствовало, что она тут сидела – может быть, каждый вечер – в последнее свое лето и осень, среди комаров и стрижей. Возле длинной стены против кресла были сложены кирпичи. И над ними стена вся закоптилась. Я оглядел кирпичи и понял, что это не просто невинный костер. Уже несколько зим поливало дождями обрывки, клочки, корешки; целые подгнившие переплеты все же позволяли прочесть: Брайткопф и Хартель, Аугенер, Макмиллан [35], Бузи и Хокс... и почти не горючие стопки «Мьюзикл таймс»...
35
Имеются в виду музыкальные пособия, издаваемые лейпцигской фирмой «Брайткопф и Хартель», лондонской «Аугенер Лимитед»; упоминается также известный канадский композитор, органист и дирижер сэр Макмиллан Эрнест Кемпбелл (1893-1973).