Ритуалы плавания - Голдинг Уильям. Страница 20
Ваша светлость догадывается, что это был за шум? Нет, даже Вашей светлости не догадаться! (Надеюсь, что с опытом я стану искуснее по части лести.)
Первое, что донеслось до моего слуха с бака, были аплодисменты! Но не такие, какие следуют за исполнением арии или прерывают на несколько минут сряду течение оперы. Ничего похожего на истерические восторги, публика вовсе не была вне себя. И не бросали матросы розы… или гинеи, как — мне однажды довелось видеть — пытались это делать юные франты, запуская их прямо в грудь знаменитого Фанталини! Наши люди, как свидетельствовало мое общественное чутье, вели себя благопристойно, как подобает. Они аплодировали совсем так же, как некогда аплодировал я сам, присутствуя вместе с моими однокашниками в Шелдоне, [30] когда некий иноземец был удостоен степени почетного доктора Оксфордского университета. Я тут же вышел на палубу, однако после отгремевшего первого всплеска аплодисментов там царила тишина. Мне пришло на мысль, что я мог бы как раз послушать речи преподобного джентльмена, и уже было собрался спуститься на место действия, затаиться в проходе у бака и навострить уши. Но тут я перебрал в уме, сколько проповедей я в своей жизни уже прослушал и сколько мне, вероятно, еще предстоит. Наше плавание, столь неудачное во многих отношениях, как-никак почти полностью нас от них освободило! И я решил подождать, пока одержавший победу Колли не убедит капитана Андерсона, что нашей древней посудине проповедь совершенно необходима или, того хуже, необходим целый ряд таковых. Перед моим мысленным взором даже проплыли воображаемые обложки, скажем, «Проповеди преподобного Колли» или даже «Преподобный Колли о жизненном пути», и я решил заранее, что тратиться на них не стану.
Я уже было собрался вернуться, покинув то место, где стоял в слегка колеблющейся тени какого-то — не знаю какого — драйвера, когда — вот те раз! — услышал взрыв аплодисментов, «а этот раз горячее, чем прежде, и явно идущих от души. Вряд ли нужно напоминать Вашей светлости, что случаи, когда священника при полном параде, или, пользуясь определением Тейлора, „расфуфыренного в пух“, награждают аплодисментами, крайне редки. Если в его проповеди есть толика религиозного экстаза, он может рассчитывать на вздохи и слезы, возгласы раскаяния и благочестивые восклицания; молчанием и скрытыми зевками отблагодарят его, если ему угодно быть нудным благопристойным малым! Но аплодисменты, долетавшие до меня с бака, подходили скорее для ярмарочного представления! Как если бы Колли был акробатом или жонглером. Этот второй всплеск аплодисментов звучал так, словно он (заслужив первые, жонглируя восемью тарелками — шесть в воздухе — сразу) теперь еще водрузил на лоб бильярдный кий с вращающейся ночной вазой на верхнем конце.
Мое любопытство было по-настоящему задето, и я уже было двинулся на бак, когда с мостика, кончив вахту, спустился Деверель и с места в карьер заговорил о красотке Брокльбанк, как-то подчеркнуто, «со значением» — я так бы это назвал. Я счел себя изобличенным и, как всякий молодой человек на моем месте, был польщен и немного испуган, вообразив возможные последствия моих с ней сношений. Сама она, я видел, стояла на шканцах по правому борту с мистером Преттименом, который в чем-то ее наставлял. Я потянул Девереля в наш коридор, где мы еще почесали языками. Мы говорили об упомянутой выше леди весьма фривольно, и мне пришло на мысль, что, пока я был болен, Деверель, пожалуй, успел много больше, чем пожелал о сем сообщить, хотя и не преминул намекнуть. Мы, не исключено, разделяли с ним одну постель. Боже правый! Но хотя он морской офицер, он джентльмен, и, как бы ни обернулись обстоятельства, мы друг друга не выдадим. Мы опрокинули по рюмочке в пассажирском салоне, после чего Деверель отправился по своим делам, а я в свою клетушку. Однако не успел я сделать несколько шагов, как меня остановил долетевший с бака невероятный шум, шум, которого на судне никак нельзя было ожидать — взрыв дружного смеха! Мысль, что Колли способен острить, как-то не укладывалась у меня в голове, и я решил, что он ушел, а матросня, подобно школьникам, теперь забавляется, передразнивая наставника, приходившего их пожурить. И чтобы лучше видеть, что происходит на баке, я вернулся на шканцы, а оттуда поднялся на мостик; на баке, однако, кроме одного матроса, оставленного дозорным, никого не было. Они все находились в кубрике, всем скопом. Колли, подумал я, сказал несколько слов, а теперь уже у себя, переодевается, снимая свой дикарский наряд. Но по судну уже пронесся слух. Шканцы наполнялись любопытствующими леди и джентльменами, а также офицерами. Те, кто побойчее, поместились рядом со мной на мостике у переднего поручня. Образ театра, который преследовал меня, окрашивая все мои суждения о событиях прошедшего дня, теперь, казалось, овладел всем судном. В какой-то момент мне даже подумалось, не потому ли наши офицеры высыпали на палубу, что опасаются бунта? Но Деверель бы об этом знал, а он не обронил ни слова. Тем не менее все вглядывались в огромную незнакомую часть корабля, где люди сейчас забавлялись — Бог их знает чем. Мы были зрителями, а там, то появляясь, то исчезая между висевшими на гике лодками и огромным цилиндром грот-мачты, была сцена. Переборка полубака подымалась как брандмауэр, правда снабженный двумя трапами и с двумя входами, которые особенно, черт бы их побрал, напоминали сцену — черт бы их побрал, так как представление нам отнюдь не было гарантировано и наши необычные ожидания вполне могли быть обмануты. Никогда еще я так остро не сознавал, какое расстояние отделяет подлинную жизнь, с ее разнообразными движениями, частичными проявлениями, досадными сокрытиями, от сценических аналогов, которые я некогда принимал за честное ее изображение! А спрашивать, что происходит, выказывая неподобающее любопытство, мне не хотелось. Любимец Вашей светлости, конечно, вывел бы на сцену героиню и ее наперсницу, мой добавил бы ремарку: «Входят два матроса». До моего слуха с бака долетали только звуки бурного веселья, и нечто похожее происходило среди пассажиров, чтобы не сказать офицеров. Я продолжал ждать — и дождался! Двое юнцов — нет, не мои молодые джентльмены, а простые юнги — пулей вылетели из левой (по борту) двери полубака, проскочили за грот-мачтой на правый борт и столь же шустро юркнули в противоположный вход! Я предался размышлениям о том, какой жалкой должна быть проповедь, которая послужила поводом всеобщей и непрекращающейся потехи, но вдруг увидел, что у переднего поручня стоит и капитан Андерсон, не спуская с бака своих непроницаемых глаз. А вверх по трапу спешил мистер Саммерс, старший офицер, и каждое его движение выражало настороженность и безотлагательность приведшего его на мостик дела. Он подошел прямо к капитану Андерсону.
— Да, мистер Саммерс?
— Прошу вашего разрешения, сэр, принять меры.
— Мы не можем стеснять церковь, мистер Саммерс.
— Сэр… люди, сэр!
— Что люди, сэр?
— Они в подпитии, сэр.
— В таком случае проследите, чтобы они были за это наказаны, мистер Саммерс.
Капитан Андерсон отвернулся от старшего офицера и, видимо, впервые заметил меня.
— Добрый день, мистер Тальбот! — прокричал он мне с другой стороны палубы. — Надеюсь, вы довольны нашим быстрым ходом?
Я ответил положительно, но в какие именно слова вылился мой ответ — не помню, так как все мое внимание сосредоточилось на разительной перемене, которая произошла с капитаном Андерсоном. Обыкновенно он встречал своих офицеров с таким лицом, которое, можно сказать, выражало приветливость тюремных врат. При этом он усвоил себе манеру выставлять вперед нижнюю челюсть, опирая на нее всю массу своего брюзгливого лица и пяля исподлобья глаза, что, полагаю, действовало на подчиненных устрашающе. Но на этот раз в его лице и даже в речи было что-то вроде ликования!
Однако лейтенант Саммерс не отступал:
— Разрешите по крайней мере… Вот, взгляните, сэр!
30
Шелдон — дом совета Оксфордского университета, где происходят торжественные собрания, в том числе и присуждение почетных степеней. Построен в 1689 году архитектором К. Реном на средства архиепископа Кентерберийского Гилберта Шелдона (1598–1677).