Свободное падение - Голдинг Уильям. Страница 34
— Выпустите меня! Выпустите!
Но тут же мелькнула мысль: там, за дверью, нацисты! Пронзило сознание того ужасного, что они могут сделать со мной, пихнув вниз, вниз по бесчисленным ступеням — к последней, какой бы она ни была. А это будет хуже, гораздо хуже одиночества в темноте! И, мгновенно оценив, чем мне грозит крик, я задушил его внутри, прежде чем накликал их на себя. И только прошептал, уткнувшись в дерево:
— Фашистские ублюдки!
Но и это вызов, и вызов опасный! Ведь кругом микрофоны, ловящие даже шепот в пределах полумили. Стоя коленями на бетоне, путаясь в собственных собравшихся гармошкой штанах, я приник к деревянной створке лицом. И вдруг физически ощутил, что полностью разбит и раздавлен. Малейшее движение стало мне не по силам. Я не мог пошевельнуть и пальцем. Лежать — лежать, свернувшись клубком; пусть каждая частица лежит, как ей лежится. И все.
Нет, это не коридор. Это камера. С бетонными стенами и деревянной дверью. И самым страшным — да, пожалуй, самым страшным была эта дверь, деревянная дверь, сознание того, что им не нужно стали: у них хватает мощи, чтобы держать меня в застенке единственно по воле Хальде. Может, и замок лишь фикция, и толкни я дверь… Но что с того? Старого узника дурачили этой штукой — человека, потерявшего двадцать лет своей жизни в те наивные времена, когда открытая дверь и впрямь означала выход. Стоило Христиану и Верному [19] это обнаружить, как они толкнули дверь и вышли на свободу. Но нацисты вывернули эту дилемму наизнанку, и теперь проблема вовсе не в том, чтобы отпереть дверь, а в решимости шагнуть за порог, где, несомненно, уже ждет Хальде. Не зубчатые стены, давно уже искрошившиеся в пыль за рядами колючей проволоки, а Хальде был моей тюрьмой в тюрьме. И, лежа, свернувшись в комок, я видел это ясно — доказанной теоремой, и именно этот взгляд на положение вещей убивал мою волю и утверждал Хальде навечно. Я лежал на бетонном полу, четко зная — я в камере; лежал, тупо думая о полном своем поражении.
И понемногу до меня дошла арифметика Хальде — расчет его намерений. Я принимал за конец то, что было лишь первой ступенью. Мне предстояло пересчитать их дюжину, целый лестничный пролет, составлявший всю шкалу познаний и творческого гения Хальде. На которой ступени человек наконец отдаст тот гран осведомленности, каким располагает? И есть ли у него этот гран?
Потому что — и мои мышцы свела судорога, — потому что где уверенность, что этот он на самом деле знает? Ведь мне никто не сказал, где прячут приемник, хотя, конечно, прокрутив в памяти лагерную жизнь на несколько месяцев назад, нетрудно сообразить, откуда ко мне доходили новости, а сведя то да се воедино, выйти на некую троицу. Но достаточно ли этого, чтобы заявить — знаю? Насколько верна догадка? И нужен ли им такой «знаток»?
И я зашелестел в бетонный пол, как царь Мидас в тростник:
— Те двое из дальнего барака — только номера не помню и не знаю, как их зовут. Но могу показать на поверке. А что это даст? Они от всего отопрутся и, не исключено, это будет правдой. Если они такие же пешки, как я, то ничего и не знают, а если моя догадка верна и им известно, где приемник, неужели вы думаете, что заставите их говорить? Даже раскаленными щипцами не вырвать у них признания. Потому что им есть что защищать, есть за что умирать, они знают, они уверены. И они скажут «нет», потому что могут сказать «да». А что могу сказать я — ни в чем не уверенный, ничего до конца не знающий, лишенный силы воли? И скорее всего я ткну пальцем в кого-нибудь из малых сил, таких же, как я, — не стоящих внимания, серых, беспомощных, бесхребетных, по кому каток времени едет, не оставляя следа, стирая в пыль…
Ответа на мой монолог не последовало. Пустота общалась с пустотой.
Значит, камера. Большая? Маленькая? Я снова зашевелился, ломая гранит собственной неподвижности. Попробовал для начала во всю длину вытянуть ноги вдоль ближней — моей — стены, но едва выпрямил колени, как ступни въехали в поперечную, и, лишь повернувшись на девяносто градусов, я разместил свое тело у двери, в которую уткнулся снова. Так, значит, крохотный бокс — даже не вытянешься.
— А чего ты ждал? Номера-люкс?
Конечно, можно лечь наискосок — ногами в дальний необследованный угол, головой — в обжитой. Но как спать на голом плоском полу? Какие сны, какие образы привидятся тебе с незащищенной спиной, не укрытому даже ветошкой? И кто дерзнет протянуть ноги через открытое пространство там, в середине, не зная, на что они наткнутся? О, Хальде — хитрая бестия, Хальде знает, чего добивается. Они все — хитрые, умные бестии, куда умнее гниющего заживо пленного, чье время убывает час за часом. А в середине что-то скрыто… вполне возможно, скрыто. И конечно, все они психологи страдания, отмеряя его каждому ровно столько, сколько нужно, чтобы, по их расчетам, извлечь из него пользу…
А возможно, они даже и поумнее, чем тебе кажется. Расселись в удобных креслах и ждут, когда ты сам шагнешь на следующую ступень. Впрочем, к чему им полагаться на случай, предоставляя тебе самому ненароком обнаружить, что там, посередине? Хальде хорошо изучил Маунтджоя, Хальде знает: Маунтджой будет жаться к стенке, будет думать и решать, что там, посередине, перенесет все мучительства, гадая, размышляя, домысливая, но… в конце концов, подстегиваемый слепым нутром, побуждающим нас обходить пустоты между булыжниками или поминутно хвататься за деревянное, все равно заставит себя, трясущегося от страха, но заставит себя, сам заставит, сам — беспомощный, уязвленный, изболевшийся, с отвращением к себе самому, со стыдом и отчаянием, но заставит себя, принудит потянуть руку вверх…
Они знали: тебе не устоять. Он знал, ты не выдержишь марку британца, раскиснешь. Они знали, ты решишь: испытание одиночкой — это еще не все, и сунешься дальше. И, скорчившись, прижавшись к двери, будешь точить себя и мучить, удесятеряя свой страх и отчаяние вопросом: что там еще? что в середине? Вот почему это подействует. Что подействует? Может, там ничего и нет? Может, это только шутка? Нет, оно там.
Там оно — то, что в твоем случае играет им на руку, — сгусток страха.
Остановись на том, что узнал, и хватит. Сожмись в комок в своем углу, поджав колени к подбородку, прикрой ладонями глаза, чтобы отгородиться от всего, и оно не появится. Там, в середине, в нескольких дюймах, кроется тайна. Но в непроницаемой тьме она непроницаема. Не суйся в середину.
Темнота кишела химерами. Они перемещались туда-сюда, каждая сама по себе. Они возникали из ничего, возникали и плыли в первозданном хаосе. И бетон уже не воспринимался как нечто ощутимо материальное, а лишь как источник холодного. В отличие от двери — теплой и мягкой, но не по-женски теплой и мягкой; просто она не источала холода, не причиняла боли. Темнота кишела химерами.
Размеры камеры рассчитаны с точным прицелом — чтобы невозможность вытянуться давила на слабого, и раньше или позже он не выдержит.
Я провел по лицу ладонями. Как я изнемог от темноты! Вот она, первая ступень — пытка лишением света, отнятого у художника. Он художник — не иначе как сказали они друг другу и улыбнулись. Будь он музыкантом, мы залепили бы ему уши ватой. Но он художник, и мы залепим ему ватой глаза. Это первая ступень, а там он убедится, как тесна его камера. Вот и вторая ступень. А когда невозможность вытянуться вконец его измотает, рассуждали они, и он положит ноги по диагонали, тогда и наткнется на то, что заготовлено для него там, в середине, найдет то, что ожидал найти. Трусоватый, болезненный, впечатлительный, он, конечно, будет жаться к стенке, пока, не выдержав, не скажет нам все, что знает, или… вытянет, вытянет ноги по диагонали…
— Я не знаю, знаю или не знаю!
Теперь уже не темнота — середина камеры кишела химерами, рожденными моим воображением. Колодец. Разве ты не чувствуешь, что пол уходит вниз? Одно движение, и ты туда скатишься — в колодец, где на дне муравьиный лев. Измочаленный, заснешь и скатишься…
19
Главные персонажи книги «Путь паломника» (1678) Джона Беньяна (1628—1688).