Замороженный мир - Емец Дмитрий. Страница 6
Сашка лежал щекой на диване и смотрел на окна дома напротив. Дом был погружен во мрак, однако подъезд угадывался по голубому ровному свечению, которое шло от второго этажа и до самой крыши. Этой линией дом четко разделялся надвое.
Четкая прямая линия напоминала Сашке его отца. Отец злился, когда не выпьет. И злился, когда выпьет. Но между двумя этими раздражениями пролегала такая же светлая полоса, как эти лампы в подъезде с первого этажа по девятый.
Пол в Сашкиной комнате слегка вздрагивал. Это отец ходил по кухне. Хлопал дверцей холодильника, включал телевизор, бестолково перещелкивал каналы. Сашка чувствовал, что отец мается. И заранее знал, чем завершится эта маета. Отец отправится к соседу с пятого этажа и вернется домой часа через два. Будет натыкаться на стены, включать и выключать свет, зайдет к Сашке, тупо постоит, что-то пробормочет и уйдет. Потом ляжет спать. А утром встанет и пойдет на работу.
Сашка жил дома уже неделю. Если точнее – дней десять. Но ему казалось, что целую вечность. Общения между отцом и сыном не получалось. Они пытались разговаривать, но через десять минут все заканчивалось ссорой.
«Что, вышибли тебя? Ну иди работай! Чего дома сидеть?» – говорил отец.
Сашка вскипал оттого, что ничего нельзя объяснить. Ни про ШНыр, ни про другое. Для отца он был просто неудачником, который даже среднего образования не смог получить.
«А ты не пей!» – срывался Сашка.
«Заткнись! Ты не видел еще, как пьют!» – отрезал отец.
И правда – так, чтобы совсем, отец напивался редко. По подворотням не шастал. В вытрезвитель не попадал. На работе на нормальном счету. И вообще у отца все хорошо. Это у его сына все плохо.
«Где твой диплом об окончании школы? Ну, покажи мне его! Давай!»
Постепенно Сашка с отцом научились останавливаться до того, как начинала падать мебель и сжимались кулаки. Когда ссора уже повисала в воздухе, оба замирали и разбегались по комнатам, чтобы сохранить хотя бы видимость мира.
Последние же два дня отец с сыном вообще не разговаривали. Все темы, даже самые невинные, стали взрывоопасны. И так в воздухе висит, что сын считает отца безвольным алкоголиком, а отец сына – бездельником. И что бы они ни обсуждали, все утыкается в это.
Настроение у Сашки было скверное. Видеть никого не хотелось. Он то снимал нерпь и прятал ее в ящик стола, то вновь надевал, чувствуя, что не может с ней расстаться – так привыкла рука за годы в ШНыре. Радовало, что нерпь продолжала заряжаться. Чтобы в очередной раз убедиться в этом, Сашка намеренно расходовал русалку, подходил к зарядке на «Белорусской», спрятанной в постаменте могучего бородатого партизана, за которым стояли двое молодых партизан, парень и девушка, – и русалка сразу вспыхивала, да так ярко, что даже рукав не мог скрыть ее сияния.
Сашкина пчела тоже была жива. Изредка она куда-то исчезала, как Сашка подозревал – улетала в шныровский улей, но проходило несколько часов – и он опять видел ее то вяло копошащейся в закрытой банке с вареньем, то в холодильнике на куске холодной курятины, то просто на стене.
Сашку сердило, что его пчела может бывать в ШНыре, а он нет. Порой его так и тянуло поставить над пчелой какой-нибудь опасный эксперимент. Посадить в духовку или коснуться крыла докрасна раскаленным ножом, чтобы проверить, свернется оно или нет. Но почему-то он не делал этого, а лишь досадливо восклицал: «Да отвали ты от меня! Чего прилетела?» – и небрежно смахивал пчелу на диванную подушку, да и то всякий раз смотрел краем глаза, удачно ли она упала.
Не меньше чем по ШНыру Сашка скучал по Рине. Постоянно думал о ней. Открывал ее соцсеть, которую Рина вела под вымышленным именем «Сонечка Немармеладова». Реальных фотографий у Рины там не было, на стене – рассказы и поэмы собственного сочинения, порожденные слишком близким знакомством с осликом Фантомом, и Родион Раскольников с топором, до того похожий в профиль на Родю из ШНыра, что стоило задуматься, не был ли Достоевский шныром.
Среди множества прошлогодних записей, в основном касавшихся похождений маркиза дю Граца, Сашка случайно обнаружил запись и про себя:
«…он очень веселый, но при этом зануда. Когда мы с ним что-то готовили, по рецепту нужно было положить 22 грамма соли и 12 граммов черного перца. Так я чуть в окно не выпрыгнула, пока С. размышлял, как их взвесить.
Порой он донимает меня гиперточностью. Например, заявляет, что будет ждать у главного входа ВВЦ через 12,5 минуты. А сам приходит только через полчаса. Когда же я напоминаю ему про эти 12,5 минуты, он утверждает, что и не думал опаздывать, а просто считал, что я все равно опоздаю, и оценивал мое опоздание в 25 минут».
– Не в двадцать пять, а в двадцать семь с половиной, если я пришел через полчаса… И вообще она вечно опаздывает! – пробормотал Сашка.
Как же он хотел опять в ШНыр! Просто до боли. Стоило ему закрыть глаза, как он представлял себе ШНыр целиком, до последнего уголка.
Сашка устал лежать на диване и смотреть на полоску подъезда. Закрыл глаза и уснул. А утром пельмени, которые Сашка сварил и собирался полить их кетчупом, внезапно пришли в движение. Из них сложился небольшой пельменный человек. Был он не очень красив, но к красоте не стремился. Опираясь на вилку, служившую ему тростью, человечек отобрал у Сашки кетчуп и написал на столе: «Жду тебя у подъезда! Умоляю: поспеши! Фиа».
Написав это, пельменный человечек исчерпал свое земное предназначение и развалился на тесто и фарш. Сашка торопливо оделся и спустился в лифте. У подъезда он никого не нашел, кроме двух соседей. Один был художник, а другой преподавал вокальное искусство в Гнесинке и одновременно был солистом группы, побывав на концерте которой его музыкальное начальство упало бы в обморок.
Художник выгуливал старую спокойную собаку, а музыкант – маленького ребенка. Ребенок бросал на собаку сорванную траву и всякий случайный мусор. Собака брезгливо отряхивалась и смотрела на него с укором. Потом задрала лапу и поставила отметину на автомобильное колесо. Должно быть, мечтала, что вот машина уедет на другой конец города и там далекие, неведомые собаки понюхают и сильно задумаются, что за новый зверь появился на их территории.
– Вот! – говорил художник с возмущением, хватая певца за карман рубашки и притягивая к себе, чтобы он никуда не убежал. – Жена говорит мне: «Мысли! Чего ты все время на кухне торчишь? Мысли!» Ну рисовать – ладно, я худо-бедно умею, а мыслить? Как я должен мыслить? Сидя, лежа или вот так вот? Может, у меня на кухне лучше мыслить получается? – И, отпустив карман, художник живописно подпер лоб рукой, приняв позу роденовского мыслителя.
Солист сочувственно вздохнул.
– Мне проще, – сказал он. – С тех пор как мы выбросили роутер, моя жизнь приобрела размеренность. По мне, как по Канту, можно теперь сверять городские часы! Моя фишка в том, что я искренний и фиксирую состояния, которые приходят, в режиме, так сказать акына! Что вижу – то пою! Мне больно – я пою о том, что больно! Радуюсь – и пою о том, как радуюсь. Ты, главное, отпусти свою фантазию!
– Да? – спросил художник с интересом. – А мне вот серию новогодних открыток нарисовать надо. Двадцать штук. Снеговички там, все такое. Если я отпущу свою фантазию, то детишкам сидеть без каши.
– А ты работай утром! – горячо продолжал солист. – Утро – лучшее время! Лови состояния незамутненного сознания. Это как горы, свободные от тумана! Я поднимаюсь на вершину горы из тумана суеты и нулевой видимости. Там замечаю направление к следующей горе и опять спускаюсь в туман.
Для Сашки слушать все это было сложновато. Он хотел уже вернуться в подъезд, как вдруг кто-то хлопнул его по плечу. Он обернулся. Перед ним стояла девушка, одна половина головы которой была выкрашена в оранжевый цвет, а другая – в зеленый. Местами в волосы были вплетены полоски фольги. Фольга была нужна, чтобы не материализовались кошмары.
– Привет, Фиа! – поздоровался Сашка.