Зримая тьма - Голдинг Уильям. Страница 11
То, что его волновало, понемногу начало проясняться. Может быть, удастся окунуться в тишину, нырнуть сквозь все звуки и все слова, слова-ножи и слова-стилеты, такие, как «Это ты во всем виноват!» и «Да», — с пронзительной радостью, вниз, вниз, в тишину…
Слева в витрине, под рядами книг («С жезлом и ружьем»), находился небольшой прилавок с несколькими предметами, не вполне соответствующими строгим канонам книготорговли. Азбука и текст «Отче наш» в тонкой рамке. Аккуратно наклеенный на картонку клочок пергамента с древними квадратными нотами. Стеклянный шар на маленькой подставке из черного дерева слева от древних нот. Мэтти одобрительно смотрел на стеклянный шар, так как тот не пытался говорить и, в отличие от огромных книг, не хранил в себе остановленную речь. В шаре не было ничего, кроме отражения далекого солнца. Мэтти нравилось и солнце, которое молчало, но оставалось на своем месте, все более яркое и все более светлое. Оно засверкало, как будто рассеялись тучи. Оно двинулось вместе с Мэтти, но он вскоре замер и больше не мог пошевелиться. Солнце без труда одерживало над ним верх, факелом слепило ему глаза, и он испытывал странное чувство — не особенно неприятное, а именно странное… необычное. Еще он ощущал правоту, истину и тишину. Позднее он определил это чувство для самого себя как ощущение прибывающей воды; а еще позже Эдвин Белл назвал его способ смотреть на вещи и то, как они являются ему «состоянием неподвижного отстранения».
Ему открылась изнанка со всеми ее швами. Цельная ткань, раньше распадавшаяся на отдельные лоскуты, предстала как основа и уток, дающие существование людям и событиям. Он видел Педигри с лицом, искаженным проклятьем. Он видел профиль под водопадом волос, и видел, как одно уравновешивает другое. Лицо девушки среди искусственных цветов, которое ему так и не удалось увидеть целиком, сейчас оказалось перед ним. Мэтти знал, что оно ему знакомо, но понимал также, что в этом его знании чего-то недостает. Педигри все уравновешивал. Нехитрое знание о Педигри этих джентльменов и его едких словах делало картину вполне законченной.
Потом все это невыразимым образом ушло от него, и открылось другое измерение — в виде больших золотых букв, протянувшихся из правого нижнего угла в левый верхний. Мэтти догадался, что видит низ витрины, а надпись золотом гласит: «Редкие книги Гудчайлда». Он стоял, прислонившись к витрине, и оттого надпись казалась ему наклоненной. Стеклянный шар на деревянной подставке пропал за туманным пятном от его дыхания на стекле, и в нем больше не пылало солнце. Внезапно Мэтти сообразил, что солнце весь день пряталось за плотными тучами, из которых то и дело начинал моросить дождь. Он пытался припомнить все, что с ним произошло, но обнаружил, что в процессе воспоминания изменяет произошедшее. Словно он давал цвет и форму картинам и событиям; и это было вовсе не то же, что закрашивать промежутки между готовыми контурами в книжке-раскраске, — словно он желал чего-то и видел, как эти желания исполняются, точнее, был вынужден чего-то желать и наблюдал за исполнением желания.
Спустя некоторое время он отвернулся от витрины и бесцельно побрел по Хай-стрит. Снова закапал дождь, Мэтти замедлил шаги и огляделся. Его взгляд остановился на старой церкви с левой стороны, на полпути до конца улицы. Мэтти поспешил к церкви, сперва подумав об укрытии, но затем осознал, что именно ему сейчас нужно. Он отворил дверь, вошел и выбрал место на задней скамье под западным окном. Аккуратно подобрав штанины, он опустился на колени, не думая о том, что делает. Помимо своей воли он попал именно туда, куда было нужно, и в единственно подходящем настроении. Это была приходская церковь Гринфилда — огромное здание с боковыми нефами и трансептом, хранящее в себе долгую и непримечательную историю города. Вряд ли в полу нашлась бы хоть одна плита без эпитафии, да и стены были почти сплошь покрыты письменами. Церковь была не просто безлюдна, а совершенно пуста. В этой пустоте отсутствовали те качества, которые скрывались в стеклянном шаре и вызывали в Мэтти некий отзвук. Он никак не мог собраться с мыслями, а в горле застрял ком — слишком большой, чтобы его проглотить. Он начал было шептать «Отче наш», но замолчал — ему казалось, что слова лишились всякого смысла. Так он и стоял на коленях, смущенный и опечаленный; и пока он стоял, к нему вернулась, поглощая его, мучительная тяга к искусственным цветам и темно-русому водопаду волос с медовым отливом.
Дщери человеческие.
Он безмолвно закричал в никуда. Тишина отозвалась тишиной.
Затем раздались отчетливые слова:
— Кто там? Что тебе надо?
Голос принадлежал помощнику викария, который наводил порядок в ризнице сообразно своему стремлению к аскетизму, о чем викарий не имел понятия. Вопрос был обращен к мальчику-хористу, который скребся в дверь ризницы в надежде войти и забрать комикс, забытый внутри. Но звук его голоса прозвучал прямо у Мэтти в голове, и он ответил на него там же. Перед весами с двумя чашами, с мужским лицом на одной и огнем предвкушения и соблазна на другой, прошел отрезок времени, состоявший из чистой, раскаленной боли. Для Мэтти это стало первой проверкой воли, не подвергавшейся до того испытанию. Он знал, что совершил выбор, — и ему никогда потом не приходилось сомневаться в своем знании или, тем более, смиряться с ним, гордиться им, — но не так, как выбирает осел из двух неравных охапок сена; это был выбор мучительного осознания. Раскаленная боль не утихала, поглощая будущее, выстроенное на искусственных цветах и темно-русых волосах, и оно погрузилось из «все еще возможно» в «могло бы быть, если…». Мэтти осознал, увидел, что его отталкивающая внешность превратила бы ухаживания за цветочницей в фарс и унижение; и он понял, что так будет с любой женщиной. Он зарыдал взрослыми слезами, пораженный в самую душу, оплакивая погибшие мечты, как оплакивал бы мертвого друга. Он плакал, пока не кончились слезы, и никогда не узнал, что утекло от него вместе со слезами. Закончив рыдать, он обнаружил, что стоит в странной позе — на коленях, прислонившись спиной к скамейке. Его руки сжимали спинку передней скамьи, а лбом он упирался в полочку для молитвенников и псалтырей. Открыв глаза и сфокусировав взгляд, он увидел прямо перед собой лужицу своих слез, упавших на камень и скопившихся в бороздках древних эпитафий. Он вернулся в унылый серый дневной свет, в легкий шепот дождя за западным окном, увидел невозможность излечиться от Педигри. А что касается волос… он понял, что должен уехать.
ГЛАВА 4
Для изломанной, страстной натуры Мэтти было естественно, что если уж он решил уехать, то уехать так далеко, как только возможно. Обстоятельства этого путешествия складывались странным образом, будто изломанность Мэтти давала ему право двигаться по самому быстрому — воздушному — маршруту, и дорога в Австралию оказалась для него короткой и легкой. Он встречал сочувствие чиновников там, где мог встретить безразличие, — хотя скорее всего те, кто содрогался при виде его изуродованного уха, просто спешили поскорее его спровадить. Всего через несколько месяцев он уже имел работу, церковь и ночлег в мельбурнском отделении Союза христианской молодежи — все в центре города на Фор-стрит рядом с отелем «Лондон». Местный магазин скобяных товаров был не таким большим, как Фрэнкли, но и там наверху оказались склады, у стены двора — ящики, а вместо кузницы — механическая мастерская. Мэтти мог бы остаться здесь на годы, на всю жизнь, если бы оправдалась его наивная вера — чем быстрее и дальше он уедет, тем скорее избавится от своих невзгод. Но, разумеется, проклятие мистера Педигри последовало за ним. Более того, то ли время, то ли Австралия, то ли и то и другое вскоре обострили в нем смутное чувство недоумения, превратившееся в неприкрытое изумление; и оно породило где-то в голове Мэтти вопрос:
«Кто я такой?»
Единственный ответ, пришедший откуда-то изнутри, гласил: ты пришел из ниоткуда и уйдешь в никуда. Ты причинил боль единственному другу; и ты должен отказаться от женитьбы, секса, любви, потому что, потому что, потому что! Если трезво взглянуть на вещи — на тебя никто не польстится, никогда. Вот кто ты такой.