Головолапная (СИ) - Гофер Кира. Страница 14

На многую музыку, звучащую в их доме, он не обращал внимания, хотя Гате хотелось видеть в нем то же замирание сердца, которое она чувствовала в себе, когда по радио играла какая-нибудь особенно душевная мелодия.

Только к ее любви к группе «Сплин» он не был равнодушен. Эта любовь стала объектом постоянных насмешек.

«Молчи и жуй свой Орбит без сахара», говорил он, перебивая или одергивая. Иногда говорил и одергивал на людях. Она быстро заталкивала поглубже накатившую обиду.

«По-моему все врут твои производители и рекламодатели», недовольно ворчал он, когда в супермаркете она приносила упаковку тех пельменей, которые ей нравились. И Гата, вздыхая (значит, придется посвятить вечер и налепить пельменей самой), несла полуфабрикат обратно в морозильник.

Обычно она смотрела на него, вот так улыбающегося, и ей казалось, что он молча извиняется за свою резкость, за свои капризы и бытовые требования. Прости, дорогая, я не со зла, да и вообще, название провокационное, «Сплин». Это же «грусть-тоска», а мне бы так хотелось, чтобы ты не грустила, а улыбалась.

И Гата послушно улыбалась, сквозь запихнутые обидные слезы, сквозь и без того усталые после смены вечера, когда совсем не до теста и фарша на пельмени.

Однажды, воплощая строчку песни «Я нарисую паука на дне стакана», он нарисовал. Фломастером. Зная, что у Гаты жуткая арахнофобия.

У нее тогда словно сердце остановилось.

Она завизжала, отбросила стакан. Он хрустнул о каменную плитку пола, брызги стекла метнулись под ноги Вите, застывшему на пороге и глядящему, как Гата на вялых ногах медленно оседает по стенке кухни.

«Истеричка», сказал он.

Сказал, в ответ на свой же розыгрыш! И ушел собираться на работу.

Рыдая и давясь, чтобы не было громко, чтобы не было истерично, Гата подмела пол и ссыпала осколки в ведро. Потом хотела заглянуть ему в лицо, увидеть там одну из его постоянных улыбок, в которой наверняка крылось что-то утешительное, что-то вроде, прости, дорогая, я сам за тебя испугался, не думал, что ты так сильно, прости дурака. Но она постеснялась с зареванным лицом лезть, да и телефон у него зазвонил.

Гата скованно чмокнула его куда-то в выбритую щеку, ласково тронула узел идеально завязанного галстука и пошла умываться холодной водой.

А вечером он не пришел ночевать.

Она оборвала все телефоны, ежесекундно обвиняя себя и свой глупый страх пауков в том, что оскорбила его своим визгом и слезами. Он ведь только пошутить хотел, поднять ей настроение, чтобы она улыбнулась.

На сотый, наверное, звонок, ответили. Но тот, кто взял телефон в руку, не понял, что одновременно нажал на сенсорный экран.

Сонный женский голос пробормотал куда-то: «Вить, это твой… Будешь говорить?» Издалека ответили что-то мутное и неразборчивое.

Гата не спала ночь и, выходная на следующий день, места себе не находила, металась по квартире. Она одновременно не желала оставаться среди его вещей, лежащих рядом с ее вещами, как и там, где-то, тоже его вещи лежат рядом с чьими-то, и боялась выйти из дома хоть на минуту, чтобы не пропустить его возвращение: ведь надо спросить, надо все узнать…

Но вот он придет. А что спросить, как узнать. И надо ли? Варианты теснились у нее в голове.

Что делать? Показать, что ей известно про его измену и очень обидно? Выгнать сразу и навсегда, негодяя? Или принять все как есть, сделать выводы, что сама виновата, истеричка. Да и в парикмахерской она давно не была, а кому понравится неухоженная девушка…

Он появился только к вечеру.

Едва Гата увидела его на пороге, она поняла, что все не важно. Он пришел не за ее мнением и даже не к ней. Выводов можно было делать на новую немецкую философию, а потом еще постричься у лучшего парикмахера мира.

Он пришел с сумкой.

Пришел, посмотрел на Гату.

Помолчали. Он, равнодушно вздыхая, как человек, который скучает в ожидании своего транспорта. Она, скрестив руки на груди и поджав похолодевшие пальцы в кулачки.

«Я соберусь», — и направился к комнате.

Гата посторонилась.

А когда он, порывшись в тумбочке для обуви, не поленился найти там щеточку для своих замшевых мокасин, Гате показалось это таким мелочным и унизительным, что она не выдержала и выбросила из себя единственное слово: «Подлец!»

«Жаль, что все не обошлось без негатива, — сказал он, подбирая сумку и пряча щеточку в карман куртки. — Знал, что ты не сумеешь».

Спустя месяц Гата убедила себя, что он тогда лишь храбрился, но понимал, что неправ. И от этой глупой храбрости сказал ей гадость. Но ведь он жил с ней три года, он ее хорошо знает, он чувствует, что она не считает его подлецом, а бросила слово сгоряча.

А потом в ТРЦ ей встретилась экономист с его работы. Гата помнила эту женщину с яркой помадой по паре корпоративов, куда он ее водил. Экономист радовалась встрече, маячила следом помады на двух передних зубах и открыто жалела Гату, как обычно поступают те, кто не понимает, что их жалость и наигранные голоса не помогают, а лишь хуже делают тому, кто и без того убит положением. Тот самый случай, когда жалость унижает.

На волне этой жалости прозвучала фраза: «Он дурак, не понимает, что со стервой связался. Но ничего, Агаточка, ты потерпи. Еще приползет на коленях, плакать будет и в ногах валяться. Вот мой первый муж…»

Тогда-то и упало в Гату желание, чтобы приполз. Чтобы на коленях приполз и начал валяться!

Поначалу она смаковала воображаемые сцены ползанья и валяния. Потом устала. Ушло удовольствие от мысленных картин, где он змеей, попавшей на сковородку, извивается, чтобы получить у нее не прощение, а хотя бы снисходительный взгляд. Взамен пришло неистовое раздражение, какое бывает, когда чешущееся место раздираешь до крови, и уже больно.

Потом желание, чтобы приполз, подросло, повзрослело, остепенилось, стало трезвее смотреть на жизнь — и стало желанием, чтобы он пришел.

Еще три месяца спустя Гата осознала, что готова приползти сама. Готова умолять, цепляться и повторять в мыслях унизительное заклинание — вернись, вернись, вернись, пожалуйста, не могу, вернись…

Унижение стало злостью.

И лишь злость прорвалась наружу — лопнула и брызнула словами в этот дурацкий рассказ про школьников; стала внешним, тем, что Гата исторгла из себя через мучительные полгода молчания и слез по ночам; прорвалась четким желанием «пусть он утонет».

Подлец, подлец. Негодяй и изменник.

Пусть он позвонит.

Просто позвонит.

Пусть.

2

Телефон лежал в кармане льняного пиджака и молчал.

На работе Гата всегда клала его на стол, экраном вниз. Периодически смотрела — нет ли пропущенного звонка или смс-ки. Лиде говорила, что в сумке держать телефон нехорошо, потому что пропустишь что-нибудь, а оно непременно окажется важным. Закон есть такой — закон подлости. А на столе экраном вниз, потому что так надежней защитить экран от случайных повреждений, ведь та же Лида внезапно уронит или степлер, или ручку, или еще что-нибудь…

Лида тему не развивала, но Гате всегда казалось, что она не верит в эти объяснения.

Вот бы сейчас она была за рабочим столом, а не в полупустом автобусе с дремлющим кондуктором. Вот бы телефон лежал экраном вниз. Вот бы он зазвонил, а она протянула бы руку, перевернула его — а там…

Гата зажмурилась и покрутила головой, ловя прохладные места на стекле краями лба.

За эти две длинные остановки они, казалось, собрали всю медлительность мира и постояли на всех светофорах. Как хотелось ей поскорее очутиться дома, под защитой родных стен! Окружить себя не автобусной необходимостью думать, сожалеть и слушать терзающие душу внутренние разговоры своих комплексов со своими амбициями, а просто… простые бытовые дела: подняться на лифте, открыть дверь, переобуться в домашние тапочки, потом — в ванную, руки помыть, макияж снять. А там уже можно будет перебраться в кухню, где тоже никто из страхов-врагов не поймает. Они просто не смогут проникнуть в голову, потому что там будет занято мелкими делами: поставить чайник, вытащить из холодильника контейнер с ужином, отправить его в микроволновку, потом подумать не о том, как несколько недель после его ухода готовила только его любимые блюда и все ждала, что они сработают как приворот, и он вернется в дом, где его ждут и всегда рады… Нет, этому не будет места за ее столом, за ее ужином! Она просто поест, потом включит телевизор — и уснет, потому что очень устала за этот дурацкий день.