Восковые фигуры - Сосновский Геннадий Георгиевич. Страница 65
Прокурор побагровел, рука его судорожно шарила в ящике в поисках валидола, наконец нашла, привычно отвинтила крышечку и отправила в рот таблетку.
— Уважаемый суд! — куражился Кубышкин, он чувствовал себя хозяином положения. — Прошу принять во внимание смягчающее обстоятельство — преклонный возраст. Все это я говорю для того, — он повернулся к прокурору и сказал грубо, — чтобы вы избавились от своего прекраснодушия и поняли: человек чистенький только снаружи, а попробуй выверни его наизнанку. Каждый, у кого возникнет необходимость совершить преступление, совершит его. Разница в деталях, в средствах, наконец в самой тяжести преступления. И я совершу, и вы совершите. Все, вплоть до убийства.
Прокурор уже взял себя в руки. Вспышка гнева прошла, он умел владеть собой. Спросил почти спокойно:
— И что же вы предлагаете для поддержания общественного порядка, поскольку все люди преступны и неисправимы?
— Карать! — взвизгнул старший следователь. — Карать беспощадно! За каждое слово, за каждую крамольную мысль! Карать виновных и невиновных — тех, кто совершил преступление, и тех, кто его еще не успел совершить, для профилактики. Никаких поблажек, отступлений от этого правила. Почему наше общество стало единым и монолитным, как никакое другое? Потому что его сцементировал страх! Сосед должен бояться соседа, а все вместе подозревать друг друга и постоянно помнить: впереди тюрьма! Кстати, уважаемый Евлампий Кузьмич, ваш подзащитный Семечкин, понимает это лучше вас, понимает, что должен быть принесен в жертву для пользы дела. Он не пытался даже защищаться, будучи уверен в бесполезности сопротивления!
Этот сумасшедший монолог был прерван самым неожиданным образом: в кабинет вошел посетитель. Он остановился на пороге и слегка поклонился, но без малейшей тени униженного подобострастия, что нередко случалось с попавшими в это заведение. Было в нем что-то нездешнее, даже слегка пугающее, несмотря на одежду довольно затрапезную, обычную для бреховских тружеников, — опасно выдвинутый вперед подбородок, который не могла скрыть даже рыжая борода веником; взгляд прямой и пронзительный и, главное, нос особого тонкого рисунка — таких здесь еще никто не видывал. Как ни странно, но все, словно по команде, встали.
А тот не торопясь оглядел присутствующих и произнес с расстановкой:
— Я располагаю информацией насчет некоторых событий, происходящих в городе. И хотел бы внести ясность. Так вот, все сообщения о каких-то диверсантах, иностранных агентах, виновниках так называемой эпидемии, — сплошное вранье. Равно как и обвинение в адрес лица, не имеющего к этому никакого отношения. Происходит социальный эксперимент по переустройству общества. Автором идеи являюсь я. Берусь это доказать. Прошу всех садиться.
Никто ничего не понимал.
Лицо Кубышкина перекосилось от злобы. В это время двери открылись, и ввели Семечкина.
Самый ужасный день
Если бы кто знал, каких усилий и мук это стоило, можно сказать, через самого себя перешагнул. Но — все! Последняя точка поставлена. Пискунов с удовольствием поднялся из-за стола, разогнул спину и потянулся, хрустя суставами. С чувством человека, сделавшего работу трудную, неприятную, однако нужную, он некоторое время курил, задумчиво пуская дым в потолок, затем аккуратно собрал в папку исписанные листы и подержал их в руках. Солидная тяжесть! Теперь он должен остыть, а рукопись пусть недельку полежит. Потом он еще раз пробежит свежим глазом — и, как говорится, с Богом!
Он позвонил в издательство толстенькому редактору Вите и сообщил, что детективный роман для Ильи Спиридоновича Толстопятова закончен с учетом всех замечаний и поправок. И получил в ответ: «Старик, гениально!» — вместе с пожеланием доставить рукопись по назначению немедленно.
И вот, когда некоторое время спустя Пискунов вернулся к роману, стал перечитывать страницу за страницей, то почувствовал леденящий ужас, все в нем онемело с ног до головы. Все, что он настрочил в торопливости и горячечном бреду, с тайной надеждой понравиться высокому руководству, было не просто бездарно, а бездарно фантастически — жалкая пародия на его собственное сочинение; отдавать рукопись в чьи-то руки было в таком виде просто верхом безумия.
Внешне был даже спокоен, сидел и тупо смотрел перед собой без желания и без сил что-то сделать, изменить, исправить. Но сквозь это омертвение всех чувств пробивалось нечто вполне определенное: руки в теплую воду, и жизнь уходит медленно, капля за каплей, состояние приятной расслабленности, как после рюмки коньяка… Сознание отделилось от тела и существовало как бы само по себе. Он наблюдал за собой спокойно, с равнодушием постороннего. До сих пор казалось, всякое самоубийство — это результат мгновенного импульса без участия рассудка, когда контроль полностью отключен. А вот он принял решение осознанно, обдуманно, просто потому, что нет иного выхода.
«Да, возможно, я достоин презрения, — размышлял он, сидя на краю ванны, пока она наливалась. — Я не смог и никогда не смогу переступить через себя, выстоять под напором грубой силы и тем более совершить героический подвиг или в любой другой форме выразить протест. Я не умею и никогда не умел вытравить из себя постыдный страх перед чужой и враждебной волей и обречен пресмыкаться. Но разве все борцы, все герои? Каждый таков, каков он есть. Да, у меня не хватает мужества сопротивляться, но хватит силы, чтобы уйти из жизни, где таким, как я, нет места. Уилла, любовь моя, прощай!» Тут он вспомнил про Валентину и обратился к ней мысленно, прошептав: «Валентина, прощай и ты, детка!»
С печальным вздохом он достал с полочки лезвие, но не импортное, как советовал психиатр, а свое, отечественное — тупое да еще и ржавое вдобавок, только карандаши точить. Но не все ли равно? Один миг страдания — и вечный покой впереди.
Между тем вода уже переливалась через край, и Михаил, боясь, как бы решимость не покинула его в самый последний момент, чуть было не плюхнулся в ванну в брюках и рубашке, как был, но вовремя спохватился, нет, надо все-таки раздеться. Но как? Совсем донага — будут потом пялить глаза все кому не лень. И вот когда он остался в одних трусах и попробовал ногой воду, не слишком ли горяча, а в руку взял лезвие, посмотрев на него с неприязнью: надо же, какую дрянь делают, — новая мысль обожгла его: рукопись! Он умрет, а рукопись останется, свидетельство его позора. Будут читать, посмеиваться, всякие шуточки отпускать: дескать, да, не повезло бедолаге, обделался покойник с головы до ног. А тоже гений, гений! Оставил всех в дураках. Лежит себе в гробу и в ус не дует. Уничтожить немедленно все! Он бросился на кухню, стал сжигать лист за листом, держа над горелкой, но вскоре понял, что так и до вечера не управится. И тогда схватил все в охапку и бросил на плиту в середину пламени, в горящий газ; вспыхнул огромный костер, квартира наполнилась едким дымом, пришлось поскорее раскрыть окна и двери — дым повалил клубами. И тут он вспомнил, что забыл в ванной воду выключить, бросился туда, а там чуть ли не по колено уже натекло. Соседи стучали в дверь, в стены. Назревал скандал. Пискунов чихал, кашлял, ничего не видя. Схватил ведро, стал заливать плиту. В кухне стало как в парилке, когда поддаешь погорячее. И в этот момент зазвенел телефон, громко, требовательно. Пискунов добрался до него, ориентируясь на звук. Говорил сам Индюков. Сообщил кратко, что прибудет сейчас за ним на машине лично. Илья Спиридонович вызывает к себе. Чтобы одет был, побрит, при полном параде, короче говоря. И чтобы рукопись взял с собой. Не успел Пискунов умыться и переодеть рубашку, а под окнами уже стояла черная «Волга», сигналила начальственно, нетерпеливо. Пискунов в панике метался. Прихватил пустой портфель, неизвестно зачем, проскользнул на заднее сиденье. Сел.
Когда остановились у здания райкома, Индюков первый раз внимательно посмотрел на сжавшегося с перепугу автора. Удивленно покачал головой, вытащил на свет, разглядывал, как диковинку.