Наполеонов обоз. Книга 2. Белые лошади - Рубина Дина Ильинична. Страница 4

Одуряюще пахло свежестью озёрного простора, и даже сопутствующий воде запашок тины и гниющих водорослей не казался назойливым. Над неподвижной свинцовой гладью была разлита плотная шёлковая тишина, лишь слабая волна плескалась о прибрежную корягу да работяга-дятел глухо долбил какую-то дальнюю сосну.

К завтрашнему клёву всё было готово: червей Цагар накопал ещё утром, а Стах вчера самолично сварил на плите подкормку: перловку вперемешку с мукой.

В сумерках, вначале робких, будто ребёнок их надышал, но густеющих с каждой минутой, они развели костёр и вскипятили воду в древнем солдатском котелке (интересно, мельком отметил Стах, из чьей кладовки его выудили для обмена на китайские кеды). Цагар вывалил в котелок чуть не полпачки чаю, – Вера Самойловна его бы одобрила, – и, расстелив на земле газеты, они уселись ужинать. Стах выудил из рюкзака штук пять варёных яиц, целую торбу огурцов с собственных грядок и мамины фирменные бутерброды: «Хлеб-масло-чеснок, – приговаривала она всегда, – это и есть рай на земле».

Они почти не разговаривали, будто, завершив историю вражды и чуть ли не еженедельных драк, исчерпали некий понятный и простой период жизни и пока лишь искоса разглядывали, примеривались, присматривались один к другому. Однако ни с кем из одноклассников, ни с кем из дворовых приятелей Стах не чувствовал себя так надёжно и спокойно, как сейчас, с этим долговязым и грубоватым цыганом, вчерашним заклятым врагом.

Влажный воздух, роящийся мошкарой, между тем сгустился до лилового киселя и быстро заливал озеро, лес, высоченную стену соснового бора на дальнем берегу, ближние кусты и палатку в трёх шагах от костра.

За длинной зубчатой стеной бора вынырнула и стала медленно восходить огромная раскалённая луна, над которой, видимо, трудился всё тот же усердный небесный ювелир. И легко было вообразить, как, выхватив гигантский диск луны из плавильного горна, он погружает его в прохладные воды тёмно-синих небес, где, стремительно остужаясь, меняя окрас с багряного на золотой, а там и на серебряный, луна поднимается всё выше, выше… пока не застрянет над землёй новенькой монетой какого-то редчайшего сверкающего сплава.

Над головами раскатилось чёрное серебро той особой ночной тишины, в которой копошатся тысячи шелестов и вздохов, камышовых шорохов и шепотков; нежный водяной зуммер озёрной жизни и потрескивание плавника в костре. Всё вокруг – и озеро, и лес – глубоко дышит и длится, длится и звучит…

Вдруг одинокая соловьиная трель тоненько просверлила воздух – справа? слева? – трудно определить; и с другой стороны кто-то кокетливо и ласково переспросил: «пи-и-и-во? пи-и-и-во?» В ответ уже с трёх сторон защёлкали, засвиристели, длинно завьюжили-заюлили, тренькнули, ойкнули и отбили сухую чечёточку – во как!

И словно занавес раздвинулся: соловьиный концерт был заявлен и нежными всполохами звени ахнул, стих… вновь пыхнул, распространяясь целой кавалькадой серебряных лошадок – цокотом, цокотом… по всему небу. Невидимый механик наладил аппаратуру, что-то подкрутил, добавил звука и подсветил ещё чуток примадонну-луну. Неистовый соловьиный ансамбль – причём неизвестно, три там их было или тридцать, и все солисты – загремел на полную мощь, чтобы не утихать до утра. Самым прекрасным было то, что это изумлённо-вдохновенное пение ни на йоту не нарушало озёрной тишины.

Пристально глядя в рваное нутро огня, Цагар вдруг стал рассказывать, как после смерти его шестнадцатилетней сестры отец сошёл с ума, и целых три месяца Цагар ходил за ним как пришитый.

– Зачем? – шёпотом спросил Стах.

– Нож отнимать, – охотно и спокойно объяснил тот, поигрывая длинным прутом, срезанным с ближайшей ольхи, то зажигая его от костра, то гася в траве. – Он себя резал по кусочкам. Отрежет кусок и выбросит… Три пальца так выбросил… с левой руки.

– Но… зачем?! – тихо воскликнул Стах.

– Так Настя же из-за него погибла. Её любимый украл… ну, как у нас принято. – Поднял голову, взглянул на Стаха: – Обычай такой. Недели через две явятся-повинятся, их и простят, и свадьбу играют. А тут… Отец не хотел её парня признать, давно договорился за Настю с другом, а у того сын, понимаешь? Только Настя его не любила… Если девка чует, что её не туда украдут, она сигает за любимым и – поминай. Для отцова друга это была обида, а для отца – позор. Он говорил: «Это ж как получается: моё слово для дочери – фуфло?» И не пускал Настю домой – с матерью повидаться. И мать к ней не пускал.

Даже просить прощения – не пускал. Тогда Настя пошла и… легла на рельсы. Наказала так отца. А он потом решил сам себя наказать: мол, Настю поезд сразу зарезал, а он себя будет до-о-олго резать, пока вся кровь не вытечет.

Эту дикую историю Стах краем уха слышал, соседки во дворе судачили. Только не знал, что произошла она с семьёй Цагара и в то самое время, когда они, мальчишки, сшибались и мутузили друг друга до крови на каждом углу… Настю он не помнил, какие-то смутные цыганские девушки прошмыгивали в памяти, лиц не разобрать. Но представил фигурку на насыпи в последние мгновения до того, как налетит многотонная громада тепловоза… и – содрогнулся!

Вспомнил, как давным-давно, в совсем глупом детстве, укладывая его спать, мама ладонями, пальцами и кулаками разглаживала-пощипывала-выбивала на его спине считалку: «Рель-сы, рель-сы… шпа-лы, шпа-лы… е-хал по-езд за-поз-далый… – приборматывала ритмично, ребром ладони очерчивая на его тощей спине продольные и поперечные линии. – Из пос-лед-него ва-го-на вдруг по-сы-пал-ся го-рох. Пришли гуси – пощипали; пришли куры – поклевали; пришёл слон – по-топ-тал; а лисички, две сестрички, всё чистенько подмели…»

К тому времени, когда тёплые мамины ладони, легонько поглаживая спину, стекали от позвоночника к бокам, Сташек уже спал.

Отрывисто переговариваясь в соловьиной тишине, они ещё посидели, то и дело напоминая друг другу, что надо бы маленько поспать, но всё сидели и говорили, осторожно, шаг за шагом вступая в пространство неизведанной пока дружбы, неспешно роняя слова в озёрную тишину.

Потом ещё не раз и не два они будут сидеть у костра – в ночном или на рыбалке, переговариваясь или просто молча глядя в заполошное нутро огня… Третий пруд, тот, что поближе к Комзякам, примыкал к цыганской поляне; там и объезжали коней, и в ночное их гоняли.

Это благодаря Цагару он полюбит лошадей: научится с ними возиться, прилично держаться в седле, – научится, говорил Цагар, «лошадок разуметь». Цагар лошадник был сумасшедший, прирождённый; часто изрекал что-нибудь лошадиное посреди разговора, ни к селу ни к городу: «А то, что ахалтекинцы прибегают по свисту хозяина, – то фуфло, байки».

«Лошадь не собака, – уверял Цагар, – ей всё равно, кого возить, но если чувствуешь её, если ты к ней со всей душой… она всегда ответит».

Раз десять сходив с Цагаром в ночное, Стах уже многое знал: что лошадь боится резких движений: взлетевшего воробья, собаки, выскочившей из кустов; шарахается от контрастных по цвету предметов: чёрного шланга в зелёной траве или красной варежки на снегу. И в то же время её можно ко всему приучить – даже к выстрелам над головой.

Однажды Цагар позвал его смотреть на объездку табунного молодняка. «Три двухлетних жеребца, – сказал, – приходи, будет классно. Мы чуток запоздали, но Николай в этом деле – спец, он их обратает».

Когда Стах явился на поляну, одна из лошадок была уже в «бочке» – носилась по кругу внутри огороженной высоким дощатым забором площадки. Старший брат Цагара Николай, стоя в центре круга, хлестал жеребца бичом.

Казалось, это никогда не кончится: взмыленный жеребец бежал по кругу, роняя пену с губ, над ним щёлкал бич, огуливая то круп, то спину. Но едва жеребец делал шаг к центру площадки, бич замирал в воздухе… Так постепенно он приближался к Николаю, стоявшему в центре площадки с бичом в руке. Наконец приблизился настолько, что тот достал из кармана брезентовой куртки половинку яблока и протянул его жеребцу… А жеребец стоял, бурно дыша, и мокрые бока ходили, как кузнечные мехи.