100 лекций о русской литературе ХХ века - Быков Дмитрий. Страница 42
Елена Виноград была то, что Пастернак всегда особенно любил: она была женщиной с трагедией. Этот траур, в котором она ходила, ощущение роковой драмы, которое тяготело над ней. Досталась она в конце концов тоже человеку с говорящей фамилией Дороднов. Дороднов проглотил Виноград, а Пастернаку Виноград не достался. Пастернак очень любил острить над собственной фамилией, говоря, что пастернак – неприхотливая огородная травка, которая легко приживается на новом месте, когда её выкапывают, но тем не менее она совершенно не терпит холода, заморозков. Она может пахнуть и расцветать по-настоящему только в благоприятных условиях. Это очень касается и его самого, он легко терпит бытовые неурядицы, когда ему пишется, но во время общественных и социальных заморозков он просто сходит с ума.
Это что касается предыстории романа. Три стадии имела эта любовь, как и книга имеет совершенно отчётливую трёхчастную композицию. Тут надо, конечно, поговорить о том, что называется заглавным тропом, как называется наиболее известная статья на эту тему: статья Жолковского «О заглавном тропе “Сестры моей – жизни”». Заглавная метафора имеет, по выражению Жолковского, двоякое происхождение. С одной стороны, конечно, она отсылает к Франциску Ассизскому, который всё время говорил не только «братец волк», но и «братец тело», «братец ум». Он обращается не просто к собственным слушателям, приятелям, окружению с этим «братец», но он вполне может сказать и «сестрица жизнь». «Братец тело», возможно, один из источников этого тропа. Вместе с тем сестра жизнь несколько раз упоминается у Александра Михайловича Добролюбова, АМД (Ave Mater Dei), молодого поэта-символиста, который впоследствии ушёл странствовать, основал секту и умер печником в 1945 году в Нагорном Карабахе. Мы не знаем, в какой степени Пастернак был знаком с текстами Добролюбова, но, наверное, через Боброва, знавшего абсолютно всю лирику начала века, а может быть, через кого-то из младосимволистов или кого-то из общих футуристических знакомых он мог знать эти стихи.
Что означает «Сестра моя – жизнь»? Сам Пастернак впоследствии писал о жизни: «Она жила как alter ego, и я назвал её сестрой». Жизнь, как вы знаете, в русском языке имеет два значения. Одно – жизнь конкретного человека, второе – жизнь как общий процесс, в который мы все вовлечены. Здесь в виду имеется именно родство со всем миром, с общей жизнью, которое достижимо только во время революции, во время великих потрясений. Русская революция имела те же три этапа. Этап первый, о котором мы будем подробно говорить применительно к книге Зинаиды Гиппиус «Чёрная тетрадь», её раннереволюционному дневнику, – сначала восторг февраля. Действительно, сплошное сияние февраля. И февраль, хотя погода в Петербурге была всё-таки не безоблачная, запомнился всем как сияние, радость. Рухнуло самодержавие, идёт братание на фронтах, солдаты возвращаются на землю, более того, в Петрограде идёт братание с городовыми. Все ужасно рады, сполз со страны ледяной панцирь, который держал её 500 лет. А потом, через короткое время, начинается второй период, известный как двоевластие. Ленин вернулся, запахло бунтом, перемены кажутся недостаточными, Временное правительство – недостаточно радикальным, все уже понимают, что Керенский – болтун. В общем, страна без будущего, без надежды, без правил. Сначала начинаются расстрелы демонстраций, потом бунты, потом Корниловский мятеж в августе, который Керенский сначала одобряет, а потом предаёт. Кстати, это был последний шанс как-то спасти страну или вогнать в некоторые рамки. А потом уже происходит самый бескровный, но уже абсолютно безнадёжный Октябрьский переворот, в результате которого к власти приходит самая циничная и самая небрезгливая сила.
В общем, грех себя цитировать, но приходится процитировать свою старую фразу: «Любовь похожа на индивидуальный террор, а разлука – на государственный». Начинается время государственного террора, который пока ещё не показывает зубов, но уже ясно, что случилась «непрорубная тоска», как сказано в «Сестре моей – жизни». Соответственно, в книге эти три времени года обозначены с предельной чёткостью. Есть весна, весна на Воробьёвых горах, «грудь под поцелуи как под рукомойник», воробьи, которые заводят глаза, «осушая по капле ночной небосвод». Там даже есть небольшое вступление, которое называется «До всего этого была зима», замечательный сразу заданной пастернаковской разговорностью, какой-то невероятной обыденностью языка: «Снег валится, и с колен – / В магазин / С восклицаньем: / “Сколько лет, / Сколько зим!”».
Вот тогда в «Сестре» обиходная разговорная речь улицы входит в поэзию как никогда прежде. «Сестра» очень просто написана. Там есть, конечно, масса пастернаковских знаменитых бормотаний, задыханий, шёпотов, полная имитация ночной речи, как называл это Джойс. Но помимо этой невнятицы есть простота, обыденность, огромная лексическая широта, включение жаргонизмов, профессиональных терминов. Это очень пёстрая книга, которая, как река, несёт огромное количество всякого сора. Именно поэтому мальчики и девочки 1918–1920 годов воспринимали эту книгу как свою, переписывали от руки, учили наизусть. Сам Маяковский, как вспоминает Лиля Брик, был тогда абсолютно пропитан Пастернаком! Пастернак был у него на все случаи жизни. Действительно, цитаты из Пастернака удивительно легко ложатся на обиходную речь, потому что они оттуда же и взяты.
И вот сначала весна с её захлёбывающей радостью, потом лето. Лето – лучшая часть книги, где уже есть ощущение бикфордова шнура, который гуляет по площадям. Революция в это время уже грозна, а Пастернак в это время ездит на юг России к возлюбленной, где она снимает дачу, ездит в бесконечных поездах. Он пишет, что расписание поездов для него в это время драгоценнее Святого Писания. В этих бесконечных поездках, в перечне станций (Ржакса, Мучкап) уже звучит голос бури, катастрофы. И наконец, осень, когда сухость, молчание, грозное ожидание чего-то затаившегося, книгу эту завершает достаточно безнадёжно. Книга о революции получилась книгой о катастрофе, потому что двое опять друг друга не поняли.
Чем обеспечивалась, помимо языковой свободы и невероятной простоты пастернаковской фразеологии, при всей сложности его синтаксиса, такая безумная популярность этого сочинения? Во-первых, точным эмоциональным попаданием. Для того чтобы написать хорошую книгу о большом историческом событии в России, всегда достаточно влюбиться в сложную девушку и после периода бурной взаимной любви получить от неё, по-русски говоря, отлуп. Это действительно было и применительно к «Сестре моей – жизни», и к «С тобой и без тебя», и к замечательным любовным книгам 1970-х годов Олега Хлебникова, выстроенным по тому же принципу, и применительно к кушнеровскому «Таврическому саду», где любовь вроде бы и счастливая, но при этом такая катастрофическая: «Вы, облако и сад, я только что из ада», всё время ощущение преследующего ада, потому что любовь счастливая, но беззаконная. Всегда получается почему-то о России, потому что Россия всегда приманивает, кажется своей, а потом всегда катастрофическим образом бросает.
Я даже не буду особенно цитировать эти стихи, не потому что я их не помню (помню я их обрывочно, по строфе, по периоду), а потому что вырывать что-либо из контекста этой книги совершенно невозможно.
Как это вырвешь из единого контекста, единого потока этих удивительных признаний? В чём, собственно, дело? У Пастернака главная единица стиха – не слово, как очень часто у Цветаевой, не строчка, – это длинный, на много строф развёрстанный период, задыхающийся, захлёбывающийся. Вырывать что-то из этого контекста совершенно невозможно, вещь надо воспринимать в целом. Больше того, когда, скажем, Адамович, главный критик эмиграции, попытался некоторые стихи Пастернака из «Сестры» переписать прозой, понять, про что там написано, у него получился бред. Кстати говоря, когда то же самое попытался сделать гораздо более авторитетный знаток стиха Михаил Леонович Гаспаров, у него тоже получился бред, что он был вынужден с тоской признать.