На поле овсянниковском (Повести. Рассказы) - Кондратьев Вячеслав Леонидович. Страница 24
— Ты что? Мало досталось? — удивляется Коншин.
— Больно охота прихватить гадов. Сколько мы из-за них натерпелись, пока от танка ползли. Разрешите? А?
— Лейтенант, мой связной хочет с вами, — говорит Коншин.
Тот кидает мимолетный взгляд на Рябикова и сразу соглашается.
— Очень хорошо, будет полезен… Петров, снимите маскхалат и передайте этому бойцу.
Разведчик Петров вроде бы хочет возразить, но взгляд лейтенанта колок и холоден.
— Есть передать халат.
Дисциплинка у них будь здоров, думает Коншин, и ему вдруг начинает казаться — у этих ребят получится.
Подбитый танк — хотя до него почти полкилометра — виден хорошо в свете ракет. Лейтенант внимательно вглядывается в поле и вскоре решает:
— Товарищ помкомбата, пойду по лощине. Первая группа заползет по ней за танк, вторая — из лощины зайдет сбоку. Одобряете?
— Хорошо, действуйте, — решительный и уверенный тон лейтенанта ободряет помкомбата и внушает надежду на успех поиска.
Лейтенант снимает с плеча автомат. Видать, решил идти вместе с разведчиками, думает помкомбата, и трогает его за плечо.
— Может, вам самому не стоит?
— Стоит. Первая разведка. Обязан возглавить сам, — отрывисто рубит лейтенант и, тихо подав команду «вперед», первым спускается в лощину.
Коншин подходит к уже одетому в маскхалат Рябикову:
— Осторожней, Серега…
— Ничего, командир… Рассчитаюсь с фрицем за сегодняшнее.
Коншину как-то не по себе — вроде бы отнекнулся он от предложения комиссара возглавить группу, но, с другой стороны, кажется ему, что командир разведчиков лучше справится с этим делом — не деморализован безудачным боем, не устал так, как Коншин, который сейчас еле-еле на ногах держится, так и тянет броситься наземь. И когда разведчики скрываются в лощине, присаживается Коншин на что-то и проваливается сразу…
— Коншин, они прошли без потерь, — слышит он сквозь сон напряженный шепот политрука.
Разведчиков не видно, но тишина на передовой говорит о том, что и немцы не видят их… Ракеты, правда, все так же методично взлетают с разных концов поля — погаснет одна, вспыхивает другая. Берегутся фрицы. Значит, боятся их, несмотря на неудавшееся наступление. Дрема с Коншина сошла, и он, как и другие, напряженно вглядывается в поле, на котором пока ничего не видно, — разведчики отошли далеко, да и вблизи сливались они в маскхалатах со снегом.
Долго тянется время, а с поля — ни звука… Мусолит цигарку политрук, нервно затягивается помкомбата, пряча огоньки самокруток в рукава шинелей, будто школьники на перемене, думает Коншин. И таким далеким кажется ему недавнее прошлое, словно не годы прошли, а целая вечность, или вообще ничего не было — ни Москвы, ни школы, ни института…
И вдруг — хотя и ждали этого — взблеск яркого света у танка, а уже потом глухой звук разорвавшейся гранаты, и сразу же стрельба со всех сторон — и с нашей, и с немецкой, и около танка… По нашим пулеметам начинают немцы бить минами, несколько взрываются недалеко от их группы, но они не обращают внимания — все не спускают глаз с танка, сейчас там самое главное… Ракет немцы прибавили, и они загораются то там, то здесь и все время висят над полем, освещая его… Одна надежда на лощину, по которой разведчики смогут выбраться незамеченными.
Коншин переживает больше всех, беспокоясь за Рябикова, — эх, Серега, не надо бы тебя отпускать, вдруг что случится, а ты единственный для меня сейчас близкий человек… Нет Чуракова, нет ротного, неизвестно, жив ли Пахомов…
И вот наконец-то! Ухватывают они взглядом что-то темное, барахтающееся, иногда вдруг пропадающее и понимают, что немец это, которого тянут невидимые в своих маскхалатах разведчики…
— Вышло, Коншин, вышло! — хлопает по плечу Коншина политрук, да так сильно, что тот даже приседает.
И то, что целый маетный этот день и вечер сжимало грудь тоской, давило до боли, начало помаленьку растаивать, уходить куда-то, и стало сердце наполняться новым, прежде не испытанным чувством — чувством победы, пусть пока небольшой, пусть даже совсем махонькой, но все же победы — взяли они «языка», взяли… А что это значит, понимают все — будут сведения о противнике, будут знать они расположение огневых точек и в следующее наступление пойдут уже подготовленными.
И почти нестрашным кажется уже Коншину предстоящий день, утренний минометный обстрел и все, что будет происходить на этом клочке земли, называемом передовой… Взяли они «языка», взяли… Значит, не зря все, не зря…
ОВСЯННИКОВСКИЙ ОВРАГ
Рассказ
Рябикова не захоронили. Не заставить было людей рыть землю для мертвого, когда нету сил копать ее для себя — живых. Свалил шалашик, в котором он умер, на его тело, а сверху набросал еще елового лапника.
Прощай, Рябиков… Ни прощальных залпов, ни прочувственных речей над тобой, но останусь живым — будешь в памяти навсегда. Вот и все.
Ушел последний из моего взвода. Не осталось почти никого и из нашей первой роты. Шестнадцать, которыми командую, из тыла: ездовые, повара, проштрафившиеся писаря. Все они — обросшие, почерневшие, в заляпанных грязью телогрейках — словно на одно лицо. Не успеваю запоминать фамилий — приходят, уходят… И только я, как заговоренный, пока еще живой и даже не поцарапанный.
Скоро май, но стоят серые, неприветные дни, и только по утрам в запахи передовой — талого снега, прелых листьев, дыма от костров, серы от разорвавшихся снарядов и мин — врываются еще еле уловимые ароматы весны.
Чуть приобсохло, но в воронках от мин, даже небольших, вода, и когда сверкнет редкое солнце, передовая загорается сотнями блестящих блюдец. Распускаются почки, чирикают какие-то пичуги, по неразумению залетевшие в нашу изломанную, продымленную, просквоженную трупным духом рощу, а немецкая «рама» закидывает угрожающими листовочками.
После того как несколько дней тому назад, в одну из ночей, нас сменили и отвели в тыл, а в следующую привели обратно, на замену уже почти не надеемся. Стреляем друг у друга махру, газетку на закрутку, присаживаемся у костериков. Вроде уже не холодно, но бьет все время противный озноб, а протянешь руки к огоньку — вроде проходит. И пьем кипяток — часто и понемногу.
Без сахара, разумеется. Каким-то образом появились на передке бутылки с уксусом — добавляем в кипяток для вкуса, как бы с лимоном получается.
Темнеет… Немцы уже отстрелялись, и пора спать, но что-то неохота лезть в шалаш одному. Привык с Рябиковым. Укроемся с головой шинельками, прижмемся друг к другу, надышим, и тепло вроде. Надо бы выбрать себе связного, но не знаю, из кого.
Шатаюсь по роще в надежде раздобыть курева, но табаку давно не давали, и если есть у кого остатние крохи, то курят втихаря и украдкой.
Неожиданно повезло. Встретившийся маленький чумазый солдатик из недавно прибывших предложил сам:
— Закурить не хотите, товарищ командир?
— Хочу. Откуда разбогател?
— Проявил находчивость, командир. — Он хитро подмигивает, и грязная его рожица расплывается в плутоватой улыбке.
Благодарю и с удивлением гляжу, как он щедро, не примеряясь, сыплет мне в горсть махорки закурки на четыре, — живем…
Вглядываюсь в паренька — глаза живые, даже озорные, что на передке удивительно, но уж больно неряшлив. Вся шинелька в комьях засохшей грязи. Может, его взять в связные?
— Как фамилия? — спрашиваю.
— Лявин.
— Почему такой грязный?
— При налете в воронке ховался. В первый день очень боязно было.
— А сейчас?
— Сейчас ничего, пообвык маленько. Жить можно.
— Можно, говоришь? — удивляюсь я.
— А чего?
— Ну, спасибо за курево.
— Завсегда пожалуйста, командир. Я не жадный.
Закручиваю цигарку, сажусь на пенек у края рощи, закуриваю. В небе сизая тяжелая туча вдавливает рдяной диск солнца в острые крыши сараев и изб деревеньки, которую брали, брали и не смогли взять, а впереди поле… Раньше с трудом заставлял себя глядеть на него, теперь ничего, привык.