Лезвие бритвы. Звездные корабли. Обсерватория Нур-и-Дешт. Озеро горных духов. Страница 18

Такая трехслойная система регулировки обеспечивает нам жизнь и устойчивость даже в самых неблагоприятных условиях. И в то же время наш организм как биологическая машина работает в очень узких пределах, и всю жизнь мы как бы балансируем на лезвии бритвы. Чуть больше сахара в крови – потеря сознания и, если положение не будет исправлено, смерть, чуть меньше – потеря сознания, коллапс и смерть. Общеизвестные тепловые удары лишь не так давно получили свое объяснение – это падение (разумеется, ничтожное) содержания соли в крови, потому что при жаре с потом уходит из организма много соли. Простое предупреждение тепловых ударов – дача соли перед тяжелой работой или походом в жару – теперь широко применяется повсюду.

В изменчивых обстоятельствах наша жизнь все время качается на грани смерти, и все же мы живем, делаем гигантские дела, совершаем невероятные подвиги, чудеса физической стойкости и горы умственной работы – вот как хорошо регулируется и сведена в единство вся многообразная сумма процессов жизнедеятельности. Не мудрено, что для воспроизведения нового организма, для передачи по наследству не только сложнейших структур, но и инстинктов, требуются колоссальной сложности наследственные механизмы. В двух родительских клетках – крохотных, видимых лишь под микроскопом, – находятся двойные спирали-цепочки молекул, заключающих всю информацию и всю программу, по которой будет заново создан человек. Не мудрено, что малейшие, неизмеримые для нашей современной техники неточности в соединении молекул обязательно выразятся неточностями в организме.

– Так случилось и с вашим мальчиком, – продолжал Гирин. – Мы еще не можем сказать точно, почему это так, но знаем, что у больного в крови малая концентрация церулоплазмина – содержащих медь белковых молекул. В крови мало меди, а в то же время значительное количество ее находится в моче, – следовательно, не удерживается в организме, выбрасывается. Мало и много – это понятия относительные, на самом деле они выражаются тысячными долями грамма. И вот эта нехватка меди медленно, но верно ведет к перерождению печени и мозжечка… Мы не знаем – как, от нас скрыта еще одна или больше стадий сложных химических превращений.

Едва успел Гирин кончить свою «проповедь», как мать задала ему неизбежный вопрос: можно ли было бы спасти больного, если бы давали ему медь в какой бы то ни было форме?

– Нет, – ответил Гирин. – Ведь те тысячные грамма, которые были нужны для нормальной жизни, он получал с любой пищей. Но организм не мог усвоить их, задержать в себе. А мы не знаем, в какой именно форме медь усваивается, обеспечивая устойчивость организма, и неизвестно, какой фермент или гормон ответственен за это.

– Но, доктор, может быть, еще не поздно что-то сделать? Может быть, вы… – самые молящие в мире глаза, глаза матери больного ребенка, смотрели на Гирина, – повидали бы его. Он недавно в этой больнице!

И опять прирожденный врач в Гирине не смог произнести жестких слов отказа, объяснить, что неизлечимая вообще болезнь зашла, вероятно, уже далеко, что его поездка так же бесполезна, как если бы позвали музыканта или фокусника. Но, как психолог, он знал, что нельзя пренебрегать малейшим шансом, чтобы облегчить горе, уменьшить депрессию и отчаяние матери, мнящей, что она еще что-то делает для погибающего сына. Укоризненно взглянув на огорченного и смущенного геолога, страдавшего и за своих друзей, и за Гирина, Иван Родионович распрощался с ним и пошел к стоянке такси вместе с обоими супругами.

Как это нередко бывает, непрошеный консультант был холодно встречен больничными врачами, и это уже усилило неловкость, всегда испытываемую Гириным, когда ему приходилось поневоле вмешиваться в то, что казалось ему совершенно правильным.

Юноша лежал в трехместной удобной палате около окна и находился в забытьи. Гирин отвел в сторону палатного врача (он, на удачу, оказался в этот вечер дежурным) и вполголоса извинился перед ним, сознавшись, что уступил лишь родителям, а сам знает, что такое вильсонова болезнь. Палатный врач так же тихо сказал, что разрешит осматривать больного хоть десяти врачам, если это облегчит переживания родителей. Гирин крепко пожал ему руку и пошел к больному, твердой рукой откинул одеяло и сел на стул, в то время как родители в кое-как напяленных белых халатах переминались около пустой койки рядом.

Красивый, хорошо сложенный юноша лежал совершенно неподвижно. Припухшие веки были сомкнуты с напряжением, придававшим лицу выражение мучительного усилия. На высоком лбу проступали едва заметные капельки пота, побелевшие губы застыли в жалкой гримасе. Гирин отметил хорошую, чистую кожу больного, еще носившую следы прошлогоднего загара, ощупал ступни и кисти, вопреки ожиданию – горячие и сухие. Что-то во всем облике больного намекнуло опытному глазу Гирина на состояние, не соответствовавшее гибельному заболеванию. Крайняя, каталептическая фаза истерии, а не коматозный эффект тяжкого заболевания. Далекий еще от какого-нибудь заключения, Гирин осторожно ощупал мышцы ног и рук. К удивлению, мышцы были ригидны – тверды и упруги, вовсе не в той степени истощения, как то должно было быть при вильсоновой болезни.

Искра предположения, почти невозможной догадки заставила Гирина, как всегда, напрячься всем телом и задержать дыхание в радостном предчувствии новой возможности, бесконечно далекой от всего того, с чем он шел к постели больного. Он глубоко задумался и не заметил ухода палатного врача. Негромкий голос с койки, стоявшей у другой стены, заставил Гирина очнуться. Старый человек с жидкой бородкой, по-видимому казах, приподнялся на локте.

– Хороший, молодой, ай-яй, пропадает. Жалко, сердце болит. День лежит совсем мертвый, а ночью встает…

– Встает! – Гирин вскочил так резко, что мать больного вскрикнула, а старый казах обиженно поджал губы.

– Говорю, встает, чего пугался? Я неделя как пришел, а он два раза вставал. Молчит, не смотрит, дышит, как загнанный конь. Встанет, обратно упадет на койку, опять встанет. Потом в горле у него зарычит, он – назад падал, как бревно делался. Я подходил, поправлял, чтоб не катился койка на пол.

– А вы говорили что-нибудь докторам?

– Зачем говорил? Кто меня просил? Доктор сам знает. Главный доктор знаешь какой серьезный!

– Ох, спасибо тебе, рахмат, аксакал! – Гирин невольно заговорил по-казахски – он немного знал язык, побывав в Киргизии и Казахстане. – Куп джахсы!

– Что такое? Что он говорит? Вы думаете, есть надежда? – Прерывистая речь матери говорила о крайнем нервном напряжении, могущем перейти в истерический припадок.

– Уведите ее домой, – вполголоса приказал Гирин профессору геофизики. – Не говорите ей абсолютно ничего – взлет надежды, которая не оправдается, может погубить вашу жену. – И Гирин, улыбнувшись старому казаху, пошел искать палатного врача.

Побледневший профессор выскочил вслед за ним в коридор.

– Только одно слово: надежда есть?

– Слабая, почти невероятная, но есть. Только если вы проговоритесь… – И Гирин погрозил увесистым кулаком.

– Хорошо, хорошо, – геофизик всхлипнул.

– Молчать! – сердито приказал Гирин, и профессор скрылся в палате.

Палатный врач и Гирин долго сидели в небольшом холле отделения. К ним подошла заведующая отделением, и врач представил Гирина, коротко изложив существо его соображений. Заведующая опустилась в кресло, скептически глядя на пришельца и сдвинув аккуратно подбритые брови.

– Боюсь, что мне придется не согласиться с вашими доводами, – твердо сказала она, помахивая рукой, чтобы разогнать табачный дым. – Соня, откройте окно, – окликнула она возившуюся у холодильника медсестру.

– Чем вы рискуете в попытке спасти приговоренного? – настойчиво спросил Гирин.

– Чем рискует врач, если способ лечения будет признан неудачным? Когда ничего не смыслящие в медицине родственники начнут дело о якобы загубленной жизни? Разве сами не знаете?

– Хорошо знаю, – горьковато усмехнулся Гирин. – Но тут вам ничего не грозит – родители вполне интеллигентные и умные люди, я объясню им все. А если вы считаете недостаточным, сделаем по-другому. Завтра же родители возьмут сына у вас «под расписку».