Чудесный источник (Повести) - Герасимов Евгений Николаевич. Страница 28

В конце письма Василий Демьянович писал: «Да, в молодые годы человек может измениться так, что его не узнаешь, а мы, старики, на всю жизнь остались такими, какими нас революция воспитала, и, слава богу, еще из моды не вышли. Жаль только, что с каждым днем жить остается все меньше и меньше. Надо скорей заканчивать мне свои воспоминания».

Чудесный источник<br />(Повести) - i_004.jpg

Чудесный источник<br />(Повести) - i_005.jpg

ЧУДЕСНЫЙ ИСТОЧНИК

Рассказ ветерана

Из семи своих братьев я больше всего любил Сашу. Он ушел на первую мировую войну рядовым, а, когда свергли царя, вернулся в Данилов прапорщиком, с георгиевскими крестами всех четырех степеней. По городу пошли разговоры: Сашка Румянцев — офицер. В Данилове все офицеры были сыновья купцов, а Сашка — сын плотника, мать на поденщину к купцам ходила белье стирать. Даниловские офицеры не хотели его своим признать, сторонились, а товарищи говорили: «Снимай, Сашка, царские погоны». Сашка увидел, что у нас ему делать нечего, и укатил в Питер, где он еще до войны был на заработках. После Октябрьской революции приезжает из Питера один его приятель, сообщает:

— Сашка в Смольном у Ленина, в Красной гвардии, командир.

Вскоре мы получили от Сашки письмо с загадкой:

«Тикай, а не то догоню». Ждали, ждали, думали, что приедет, но так и не дождались. Пришла весть: белые убили Сашку на станции Дно и так надругались над трупом, что товарищи опознали его только по особой примете: на правой руке у него был один палец сломан.

Мне шел тогда пятнадцатый год.

Уезжая из Данилова, брат оставил дома свою фронтовую шашку. Я взял ее и пошел сдавать Советской власти.

В ревкоме военрук Петя Седавкин, товарищ Сашки, сказал мне:

— Оставь оружие себе, записывайся в Красную гвардию. Мсти за Сашку. Зачислим тебя на все виды довольствия и овсяным хлебом кормить будем досыта.

Я записался. В те дни я всюду записывался, куда приглашали. Говорят мне: «Ваня, организовался комсомол, иди записывайся». Иду и записываюсь.

Мне дали купеческую лошадь Червончика и револьвер «бульдог». Я выполнял всевозможные задания ревкома: обижают бедного человека — «Ваня, выясни и доложи, что там за контрреволюция»; ночью надо у бывшего жандарма сделать обыск — «Ваня, идем, лампу подержишь»; заболел кто-нибудь в общежитии коммунаров — «Ваня, скачи в аптеку за лекарством». Меня называли «ревкомовский мальчик». Моим шефом был Петр Артемович, председатель ревкома, бывший политкаторжанин, по профессии портной. В общежитии коммунаров, где я тоже жил первое время, он был самый старший и по возрасту — высокий, лысый, седобровый старик. Он запомнился мне в брезентовом плаще, окрашенном корьем, в толстых солдатских зеленых обмотках. Народ называл его «праведным коммунистом».

Он поил меня морковным чаем и объяснял слова, которые я плохо понимал. Я спрашивал:

— Петр Артемович, что такое революция?

Он рассказывал мне о Ленине, царской каторге, говорил:

— Ты, Ваня, наверное, сам видел, как гнали людей в Сибирь.

Много партий каторжан прошло на моих глазах мимо Данилова. В городе говорили, что наш большак идет от одного края России до другого.

Мальчишкой, батрача у одного кулака, я пас возле большака свиней. По обе стороны его росли вековые березы, посаженные чуть ли не при Екатерине. Бывало, никого не видно на большаке, а с берез этих чего-то вдруг с шумом поднимаются тучи встревоженного воронья. Потом видишь — кто-то бежит, пылит, и знаешь уже: гонят партию каторжан. У конвойных кровь играла, они резвились — бегали посменно вперегонки от одной версты к другой. Одни бегают, а другие арестантов ведут. Стою за березой, прижавшись к ней, смотрю на большак. Что это за люди идут, бренча кандалами? Чего их гонят с одного края земли на другой? Россия, говорят, огромная, сколько тысяч верст по большаку надо идти… И как это, думаю, конвойные не умаются вперегонки бегать!

Оказывается, и Петра Артемовича гнали в кандалах по нашему большаку. Слушаешь его и про чай забудешь, сидишь, раскрыв рот, а потом вздыхаешь: «Эх, Ванька, до чего же ты был темный, несознательный человек! Ничего ты не понимал, ничего не знал, что в России делается, одна только у тебя, дурака, мысль была — где бы чего поесть схватить».

В детстве я жил по соседству с гимназией. Гимназисты нанимали меня за кусок пирога в провожатые. Я дрался за них со своими же ребятами, даниловской беднотой. Самый сильный парень был в городе Миша Поярков. Он всех бил и мне иногда здорово подсыпал. Наймешься в провожатые к гимназисту, а тебя Миша Поярков по дороге так излупцует, что хоть домой не показывайся. В таких случаях в придачу к пирогу гимназисты давали мне еще две копейки.

Петр Артемович говорил мне:

— Теперь, Ваня, тебе доверено оружие, будь осторожен с ним. Смотри не ввязывайся в бытовые драки, контрреволюционеры этим пользуются.

С моим характером трудно было не ввязываться в драку, но раз Петр Артемович сказал «нельзя», значит, кончено. Его слова были для меня святы.

Я ходил по собраниям, слушал и удивлялся: какие все умные! Тогда все люди, выступавшие на собраниях и митингах, казались мне очень умными, хотя я плохо понимал, о чем они говорят.

Был у нас в Данилове комсомолец-активист Преснушкин. Он в гимназии учился, баки носил, его называли «Пушкин». «Вот это оратор!» — думал я.

— Товарищи, революция требует жертв, классовый враг стучится в. дверь. Что значит папа, что значит мама? — Это он возмущался на собрании, когда кто-то из ребят сказал, что родители не отпускают его на фронт.

Или вот Колька Девяткин, бывший прапорщик, забулдыга. Он въезжал верхом на коне на третий этаж трактира и с балкона, размахивая нагайкой, кричал на весь город:

— Да здравствует красный террор!

— Что такое «жертва революции», что такое «красный террор», что такое «свобода»? — спрашивал я у Петра Артемовича.

— Свобода, Ваня, это такая жизнь, когда у всех хлеба будет вдосталь, — говорил он.

И я думал: вот ведь заживем тогда!

Потом моим шефом стал Петя Заломакин. Это было уже на фронте гражданской войны, в лесах Карелии. Ему было лет двадцать пять, из них, кажется, лет шесть-семь он воевал. Он ходил в лаптях, а сапоги, которые получил на курсах красных офицеров, носил за спиной, в вещевом мешке.

— Кожаную обувь надо экономить, — говорил он мне. — Мы, Ваня, служим народу.

Я у него в роте был самый молодой. Он очень любил меня, делился со мной всем, часто из одного котелка с ним солдатскую кашу ели. Вытрет свою ложку, сунет в мешок:

— Ешь, ешь, Ваня, насыщайся, дома-то ведь досыта, поди, никогда не ел.

— Семья у нас больно велика, — говорил я.

— Неужели правда — шестнадцать душ детей? Ну куда же это, всех разве накормишь? Это же немыслимо рабочему человеку… Ешь, ешь, Ваня, досыта, досыта ешь!

Я уплетаю кашу своего командира, а он, глядя на меня, размечтается:

— Эх, Ваня, вот кончится война, перебьем гадов, и перед тобой все дороги открыты, выбирай жизнь, которую хочешь, какая душе твоей приглянется. Так ведь Ильич говорит, а, Ваня?.. Прежде всего, конечно, учиться пойдешь. Я сам думаю учиться, только вот стар уже, пожалуй, а ты пользуешься… Хороша будет жизнь в России!

И начнет рассказывать, как заживет народ в России после войны, какая Россия будет хорошая.

Сколько раз, беседуя с молодыми бойцами, я повторял слова своего любимого командира о том, как хорошо заживем мы после войны!

Как давно это было, а вспомнишь, бывало, на фронте Петю Заломакина и подумаешь: «Где он, почему не встречаю его? Ведь, наверное, где-нибудь рядом воюет».

Первые месяцы Отечественной войны я работал под Москвой, в штабе ПВО Внуковского аэродрома. Я провожал самолеты в бой, встречал возвращавшихся из боя, отправлял десантников в тыл врага, иногда сам вылетал на выполнение разных спецзаданий и время от времени подавал рапорты все одного содержания: «Служу в авиации, в прошлом красногвардеец, полного применения себе не нахожу. Дальнейшее пребывание на аэродроме считаю для себя просто неудобным».