Алый камень - Голосовский Игорь Михайлович. Страница 17
Он сложил в чемодан пару белья, рубашку, свитер и, подумав, взял кирзовые сапоги, в которых ездил девять лет назад на практику. В Красноярске кирзовые сапоги могли ему пригодиться.
Егорышев приехал на вокзал рано, выпил у буфетной стойки кружку пива, внес в вагон вещи и стал, томясь, прохаживаться по перрону. За десять минут до отправления поезда он вдруг осознал, что собирается уехать, не простившись с Наташей, и бросился к будке телефона-автомата. Как назло, монета провалилась, он снова и снова опускал ее в черную щель, чувствуя, как уходят драгоценные минуты… Наконец раздался гудок, и знакомый, родной голос произнес:
— Алло!
Егорышев молчал, изо всех сил прижимая трубку к уху. Ему так много нужно было сказать Наташе, что он не мог произнести ни слова.
— Алло! — с беспокойством сказала Наташа. — Это ты, Степан? Почему ты все время молчишь? Ты только не бросай трубку, Степан, мне нужно тебе кое-что сказать… Вот… Все и забыла сразу… Да… знаешь, вчера мне показалось, что ты пришел, я даже выбежала на лестницу, но тебя не было… Видишь, у меня уже начались галлюцинации… Ты слышишь меня, Степан?
— Слышу! — тихо ответил Егорышев.
— Наконец-то! — обрадовалась Наташа. — Наконец-то ты со мной заговорил! Зачем ты ушел, Степан? Где ты мыкаешься, мой бедный? Вчера вечером, после того как мне показалось, что ты приходил, я оделась и поехала на дачу к Долгову. Но там никого не оказалось. Я решила обязательно дождаться, мне так хотелось тебя увидеть, но я испугалась. Было уже поздно, часов десять. Вокруг было темно, и какие-то люди все время на меня смотрели.
«А я сидел в ресторане!» — подумал Егорышев.
— Степан, милый! — сказала Наташа. — Возвращайся, пожалуйста, домой… Я очень перед тобой виновата, очень! Мне плохо, понимаешь? Обоим нам плохо… Я чего-то не понимала раньше. Как будто десять лет прошло с того вечера, как ты ушел… Приходи, Степан, я буду тебя ждать…
До отхода поезда осталось шесть минут.
— Почему ты не спрашиваешь про Матвея? — сказал Егорышев. — Разве тебя не интересует?
— Нет, меня это очень интересует, — помолчав, ответила Наташа.
— Ну, так вот, он жив, теперь уже точно известно!
— Жив! — повторила Наташа.
— Я сейчас не могу говорить! — заторопился Егорышев. — Я потом расскажу, вернее, ты сама все узнаешь… Я уезжаю в командировку… Ты слышишь, Наташа? Я уезжаю, поезд сейчас отходит… Не волнуйся, береги себя, обедай обязательно вовремя, а то у тебя есть дурная привычка хватать на ходу… Ну, вот и все…
— Степан! — закричала Наташа. — Подожди, Степан! Куда ты уезжаешь? Я не хочу, чтобы ты уезжал, слышишь? Не хочу! Что же ты молчишь, Степан?
Егорышев отнял трубку от уха и нажал рукой на рычаг. Раздались гудки.
— Прощай, моя ладушка, моя девочка, — сказал он холодной, гудящей трубке. — Ни в чем ты не виновата. Никто ни в чем не виноват!
Все это Егорышев произнес про себя, и никто не услышал его. Он осторожно повесил трубку и выбежал на перрон. Вагоны медленно, неслышно двигались мимо… Он схватился за поручни.
— Безобразничаете, гражданин? — строго сказала ему проводница, и Егорышев с невеселой усмешкой подумал, что скоро, наверно, сделается завзятым на-ушителем общественного порядка.
Егорышев боялся, что пять суток покажутся ему годами, но они промелькнули так быстро, что он и не заметил. Вместе с ним в купе ехали молодые супруги. Муж, застенчивый, белобрысый, голубоглазый парень лет двадцати пяти, был без памяти влюблен в свою подругу, пухленькую брюнетку с ямочками на щеках и с множеством маленьких родинок на плечах и на шее. Из их разговора Егорышев понял, что оба они только что окончили станкоинструментальный институт и едут в Абакан работать.
Муж вполголоса рассказывал о том, какие сказочные станки он видел в научно-исследовательском институте, и жалел, что этих станков не будет на Абаканском заводе сельскохозяйственных машин, где им предстоит трудиться, а жена, озабоченно наморщив узенький лобик, с опаской спрашивала, дадут ли им сразу квартиру и будут ли в этой квартире хоть какие-нибудь минимальные удобства… По ночам они без зазрения совести целовались, но Егорышев, лежавший лицом к стене на верхней полке, не завидовал им и думал, что, пожалуй, трудно предсказать их дальнейшую судьбу… Еще Егорышев вспоминал Таню и спрашивал себя, могли бы вот эти молодые люди, дети двадцатого века, стать героями шекспировской драмы или они слишком бедны и легки сердцем, чтобы испытывать любовные муки? Ответа на этот вопрос Егорышев так и не нашел, а молодые супруги сошли вместе с ним в Красноярске и долго махали ему руками из окна автобуса, увозившего их в Абакан…
Егорышев отправился в краевое управление геологии и охраны недр. Начальник отдела кадров сказал ему, что Строганов у них в штате не работает и никогда не работал. Кажется, несколько лет назад он был в Красноярске проездом вместе с московской экспедицией Гольдберга, а что с ним стало потом, неизвестно.
Поблагодарив начальника отдела кадров, Егорышев вышел на улицу, разыскал стеклянную будку справочного бюро и попросил узнать, проживает ли в Красноярске Матвей Михайлович Строганов тысяча девятьсот двадцать восьмого года рождения. Пока наводилась справка, Егорышев пообедал в ресторане и вернулся к будке. Он ни на что особенно не надеялся, но все же сердце его замерло, когда девушка в синем пиджачке заявила ему, поджав накрашенные губы:
— Нет, не проживает.
— Спасибо, — ответил Егорышев и не спеша пошел по направлению к гостинице «Сибирь». Он шел, рассеянно озираясь по сторонам и размахивая чемоданом, в котором постукивали кирзовые сапоги. Спешить было некуда. Не понадобились Егорышеву замечательные сапоги.
Пройдя мимо гостиницы, Егорышев повернул к вокзалу. В Красноярске делать было больше нечего. Поезд на Москву отправлялся вечером. Это был проходящий поезд, следующий из Хабаровска, билеты да него еще не продавались, и Егорышев, сдав чемодан в камеру хранения, отправился побродить по городу.
Он медленно шел по узкой, мощенной булыжником улице, вспоминал поступки, совершенные им с того момента, как он увидел на даче Долгова картину, и приходил к выводу, что его неудачи, пожалуй, вполне закономерны. Они объясняются тем, что он, Егорышев, должно быть, очень несообразительный и неумелый человек. Другой на его месте, конечно, давно бы добился успеха…
Он не представлял, как вернется домой и скажет Наташе о своей неудаче. Она подумает, что он просто не захотел найти Матвея. А может, так оно и было на самом деле? По самому строгому счету Егорышев проверил себя и облегченно вздохнул. Нет, не обманывал он Наташу! Не вина его, а беда, что не нашелся Матвей!
Задержавшись на перекрестке, Егорышев поднял глаза и увидел вывеску, укрепленную над входом в двухэтажный каменный дом старинной архитектуры. «Краеведческий музей», — прочел он и поднялся на крыльцо.
Музей был совершенно пуст. По светлым залам гулял прохладный ветер, пахнущий старой мебелью и кожей. Егорышев переходил от витрины к витрине, с любопытством разглядывая орудия людей каменного века, живших когда-то в этих местах. Потом он стал рассматривать картины, развешанные на стенах. На этих картинах были изображены город Красноярск и его окрестности.
Внимание Егорышева привлекло одно полотно. Оно висело в коротком коридорчике, соединяющем два зала, и освещалось сразу с двух сторон. Должно быть, благодаря такому освещению пейзаж, изображенный на полотне, казался не нарисованным, а настоящим, живым, словно увиденным из окна.
Егорышев долго смотрел на синее безоблачное небо и голубоватые сопки. Они были совершенно такими же, как на картине Матвея Строганова, и та же необъяснимая тревога чувствовалась в алом солнце, зеленых лиственницах и елях. Сопки застыли словно перед грозой, а речушка, стесненная узкими берегами, бурлила, как бы стремясь разлиться и затопить все вокруг.
В правом нижнем углу картины Егорышев увидел неразборчивую подпись художника. Картину нарисовал не Матвей Строганов, а какой-то Никитушкин, и в красках, небрежно брошенных на холст, чувствовалась не добросовестность любителя, а размашистая щедрость профессионала, но местность, послужившая натурой для обоих художников, была одной и той же. Сомневаться в этом не приходилось. Слишком характерным был пейзаж, и не случайно художники выбрали для неба этот одинаковый в обеих картинах глубокий, синий, тревожный тон.