Дорогой отцов (Роман) - Лобачев Михаил Викторович. Страница 12
Павел Васильевич из предосторожности отбежал подальше от дороги. До него из обоза донесся крик:
— В балку пошла. Наметом! — Человек стоял на высокой арбе и, глядя в степь, время от времени выкрикивал: — Прямиком катает!..Пошла… пошла!
Совсем рядом с Павлом Васильевичем кто-то равнодушно сказал хрипловатым басом:
— Этого, значит, фашист вовек не догонит. Так, что ли, старина?
Павел Васильевич оглянулся. Ему не понравилась шутка совсем не старого, на вид очень здорового человека, с хорошим загаром. Дубков сердито сказал:
— А ты, похоже, от самой границы бежишь?
— Оттуда, папаша. А ты?
— Я домой иду, в Сталинград.
— Что там — эвакуируются? Тянут, как гуси, на теплые воды?
— Вижу, по себе о нас судишь. Документики какие имеешь или без них скачешь? А впрочем, теперь есть и такие, которые по чужим паспортам по тылам болтаются.
— Ты, старик, думаешь, что говоришь?
Павел Васильевич зло плюнул и пошел прочь от незнакомца.
— Ну, старик, иди да не оглядывайся.
Павел Васильевич ничего на это не ответил. Он шел и в душе ругал себя: «И понять не могу, из-за чего сцепились». И другой голос: «Пускай языком не треплет, как грязным помелом».
Войска все двигались и двигались. Они были одеты во все добротное. Похрустывали новые сапоги, поскрипывали необмякшие офицерские ремни, поблескивали автоматы, противотанковые длинноствольные ружья, катились пушки.
Павел Васильевич все стоял у дороги и смотрел на проходящие войска, все вглядывался в солдат, будто хотел угадать, о чем они думают, с какими мыслями шагают на фронт. Поглядывая на солдат, он час за часом все шел и шел, радуясь тому, что войска, не перемежаясь, все гуще набивали над дорогой пыльную мглу.
У него устали глаза от напряжения, и он, отвернув от колонны, присел отдохнуть у телеграфного столба, привалившись к нему спиной. Не успел развязать кисет с махоркой, как неожиданно, к своему великому удивлению, увидел знакомого человека, высокого и ладного лейтенанта. Павел Васильевич поспешно сунул в карма кисет и, поднявшись, вперил в офицера свои старчески-синеватые глаза. «Кто это, кто?» — не мог он сразу припомнить. Павел Васильевич, боясь потерять из виду офицера, быстренько пошел ему навстречу. И вот в его глазах вспыхнул радостный огонек.
— Григорий Иванович… Гриша, ты ли это? — обрадовался Дубков.
— Я, Павел Васильевич. — Обнялись, расцеловались. — Откуда вы? — спросил Лебедев.
Павел Васильевич недовольно махнул рукой, дескать, доброго нечего сказать.
— Из Ростова плетусь. Где — на колесах, а где на своих рысистых. А вас, Гриша, куда ведут?
— На фронт. Что в городе, Павел Васильевич? Моих не встречали?
— Как не встречал? У них все по-хорошему. Как войско-то?
— Половина фронтовиков. И обкурены, и обстреляны, и танками обкатаны. Много сталинградцев. Передавайте привет всем моим. Побегу, Павел Васильевич.
Лебедев сунул Павлу Васильевичу потную руку и потрусил к своей роте. Уже издали он помахал пилоткой старику. У Павла Васильевича на глаза навернулись слезы. Он со злостью выбил пыль из фуражки о телеграфный столб и зашагал своей дорогой.
В Сталинград он вошел утром. Город блестел чистотой улиц, зеленел парками. По городу мчались автомашины, военные и гражданские. У военных — разбиты ветровые стекла, изрешечены кузова. Все так же гремели трамваи, заклеенные военными лозунгами и плакатами.
Попив чайку, Павел Васильевич собрался на тракторный, к Ивану Егорычу и, кстати, посмотреть город, что в нем переменилось. По пути он заглянул на эвакопункт, временно размещенный на стадионе «Динамо». Всякое бывало в жизни Павла Васильевича: он пережил три революции и три войны, но все же ничего подобного ему не доводилось видеть. Земля была заставлена чемоданами, корзинками, мешками. Спасаясь от зноя, люди сидели под зонтами и навесами из цветных одеял, простыней — у кого что было. И всюду говор, шум, крики. Павел Васильевич вернулся домой невеселый. Он сказал жене:
— Лексевна, готовь воду. Детишек помоешь. Подглядел я одну семейку. И вообще, Лексевна, ты займись беженцами. И соседок натрапь на это дело. Очень мучаются детишки.
Он вновь направился на стадион за облюбованной семьей. Внезапно завыли гудки заводов.
— Воздушная тревога! Воздушная тревога! — гремели громкоговорители, развешанные на улицах и площадях. А воющие гудки заводов и волжских пароходов сливались в один трубный рев, били по нервам, наводили ужас на слабых. «Воздушная тревога! Воздушная тревога!»
Павел Васильевич не захотел нырять в бомбоубежище: «Что мне там делать? Не хочу трусу-богу молиться». С левобережья заухали дальнобойные зенитки. Павел Васильевич посмотрел в безоблачное небо. Там — ни самолетов, ни шрапнельных разрывов. Резко, с звенящим звуком ударила автоматическая пушка, установленная на пологой крыше многоэтажного дома по Курской улице. Павел Васильевич от неожиданности вздрогнул — орудие находилось в сотне метров он него. Он прошел под балкон полуразбитого дома и прижался к затененной стене. Открыли огонь орудия других зенитных батарей, расположенных севернее вокзала. «Разведчик, должно, рыщет», — смекнул Павел Васильевич. Он вышел из-под балкона и направился за семьей беженцев.
— Откуда вы? — спросил Павел Васильевич. — Из Ворошиловграда? Семья военнослужащего? И у меня сноха с внучатами переехала из Ростова в Куйбышев, а сын воюет. Он у меня полковник авиации, а другой сынок, младшенький, инженером на тракторном. Давно из Ворошиловграда?
— Десятый день.
— Сейчас отдохнете. Квартира у нас просторная — в две комнаты с кухней. Моя Лексевна воду греет, помоешь ребяток.
Лексевна, маленькая, сухонькая, не очень тороватая, встретила беженцев со всем радушием и гостеприимством.
— Заходи, родная, заходи, — ласкала она и словом и взглядом. Провела гостей в кухню. Там уже для ребят было приготовлено корыто и горячая вода. — Помой деток, касатка. Образь их, милая.
Женщина расплакалась.
— Поплачь, милая, поплачь, — утешала Лексевна, — облегчи себя. Слезами душа обмывается. Вот тебе мочалка, мыло, а я обед буду готовить. Паша, — позвала она мужа, — ты куда собрался? К нам прибегал Алеша от Ивана Егорыча, наказывал побывать у него. Поедешь?
— Доведется проведать.
Иван Егорыч пришел с завода сумрачный. Он молча сел к столу и задумался. Марфа Петровна понимала его с первого взгляда. Давно она не видела его таким удрученным, и Марфа Петровна чуяла, что не от работы он заугрюмился, а от чего-то другого, более важного. Он крепок сердцем, беду переживает молчком, а в особо трудные минуты только и молвит:
— Ничего, мать, бывало и хуже, да пережили. Переживем и это лихолетье.
Марфа Петровна, тревожась, спросила, не заболел ли он.
Иван Егорыч глянул на жену, и показалась она ему такой родной и близкой, — какой он, кажется, не знал ее за долгие годы, прожитые с ней в мире и добром согласии.
— На фронте, Маша, плоховато, — вздохнул Иван Егорыч. — Давай будем спать.
Погас свет, затихли шорохи. Иван Егорыч поднял повыше подушку и лег, но заснуть никак не мог. Он то и дело вздыхал, ворочался с боку на бок, вставал и опять ложился.
— Что с тобой, Ваня? — заботливо спросила Марфа Петровна.
— Ты еще не спишь? — удивился Иван Егорыч. — А ты спи, Петровна, спи. Войны впереди много. Ой как много, мать.
— Горюшко-то какое. Что же, Ваня, дальше будет?
Иван Егорыч не отозвался. Он думал все о том же, о чем спрашивала его Марфа Петровна. Потом, очнувшись, промолвил твердо и решительно:
— Работать будем. И жить, Маша, жить!
Шумно встал, поднял оконную светомаскировку. Лунный свет, проложив дорожку, бледно и мертво осветил комнату.
С улицы (послышались тревожные гудки заводов и волжских пароходов. Ночью они ревели много истошней.
— Никак опять прилетел, антихрист, — спускаясь с кровати, проговорила Марфа Петровна. — Это которая сегодня?