Противоречие по сути - Голованивская Мария. Страница 21

– Понимаешь, понимаешь?

– Посмотри на себя. Сарафан в пятнах, локоть разбит, лицо в каких-то разводах. Прости меня, Ларка, я виноват, не сумел красиво. Я просто больше не люблю тебя, понимаешь?

– Понимаю.

Кипяток по позвоночнику, молитвы сквозь прикушенную губу: "Господи, Господи, сделай так, чтобы, сделай так, чтобы"…

– А кого любишь?

– Зачем это тебе?

– Так, пригодится – воды напиться.

– Для этого не пригодится.

– А зачем приезжал?

– Сказать.

– Шутишь? Да?

Закуриваешь, медленно затягиваешься, медленно выпускаешь дым. Наливаешь пиво и, глядя в стакан, пьешь его крупными глотками.

– Ты знаешь, что я из-за тебя делала? Знаешь, что одалживала по подружкам платья, что клянчила у мамы духи, что крала у отца для тебя сигареты, что врала всем подряд, что жила с сердцем, отсчитывающим секунды, а глаза ничего не видели, кроме большого белого бездушного циферблата висящих на стене в кухне часов, я сделала аборт, украв дома деньги, и даже не сказала тебе?

– Прости, Ларка. Я пойду. Давай выпьем пивка, я дурак, Ларка, я знаю, прости меня.

– Тогда только одна последняя просьба, выполнишь? Кто она?

Я вижу, как мерцают твои глаза и чувствую, что ты хочешь сказать. Я понимаю, чтобы ты не шутишь, что сейчас, назвав ее, ты поставишь последнюю точку.

– Ты хочешь имя?

– Да.

Бесконечная пауза. Закуриваешь. Опять крупными глотками пьешь пиво. Не можешь выговорить. Значит, и вправду любишь.

– Зачем тебе?

Я – почти что криком, так что все оглядываются:

– Ну же!

– Хорошо. Ее зовут Наталья. Можешь не ревновать. Она старше твоей мамы, и у нее сын старше меня на два года. Она очень богата, я сам не знаю, что со мной случилось, понимаешь, Ларка, сам не знаю. Знаю только, что хочу к ней, быть с ней все время, каждую минуту, видеть ее, целовать ее волосы, прикасаться к ее груди. Я спятил, Ларка, я болен ею, понимаешь, болен.

Официантка осторожно убирает со стола пустые бутылки и приносит никем не заказанное шампанское, водку и стакан для меня.

– Я убью ее. Мы выпиваем.

– Успокойся. Я сам краду деньги и одалживаю одежду у друзей. У Борьки, у него отец выездной. Я покупаю ей цветы на последние, я хочу все бросить и зарабатывать, только для того, чтобы не чувствовать себя рядом с ней жалким оборвышем.

– Я убью ее.

Ты рыдаешь, обхватив голову руками. Мы выходим из ресторана, нас обоих страшно тошнит, мы еле-еле добираемся до ночной набережной, садимся на холодный песок, говорим одновременно, ты просишь прощения и говоришь, что не знаешь, как жить. Я обнимаю тебя, мы внезапно замолкаем, сидим, раскачиваясь под шум ветра и рокот волн, и я понимаю, что завтра ты и вправду уедешь, и что я на самом деле не знаю, как дальше жить.

И потянулись дни. Бесконечные, как рулон дешевого ситца.

Вечерние одинокие прогулки вдоль моря, с гулким эхом прошедших разговоров, с воспоминаниями о подаренных зажигалках, как он тогда разулыбался и поднял меня на руки. Он вообще любил брать меня на руки и носить по опустевшей на уик-энд квартире, раскачивая в разные стороны.

Теплый ветер в лицо, вокруг эти вечно подвыпившие разговаривают и целуются, хохочут и танцуют, падают, дурачась, на песок.

Сашка, что он теперь, вчера, сегодня, завтра, звонит и знакомыми интонациями назначает встречи, знакомыми движениями расстегивает пуговицы на блузке, по знакомой привычке пробуравливает шею и щеку сначала носом, и только потом дотрагивается губами.

Бабушка жалеет. Вижу, что зря не пристает и как будто не замечает моей беготни на почту – я, конечно, жду от него письма – малюсенького, где он напишет, что ему без меня хреново, и вот я приеду, и тогда.

Я бегаю на почту по два раза в день, по узкой, поросшей можжевельником тропинке, взвивающейся на самую вершину пригорка, под которым стоит наш дом. Мелкие камешки забиваются в сандалии, но по дороге туда я даже не останавливаюсь, чтобы вытащить их.

– Мне ничего нет?

Мальчишка лет пяти, что крутится вокруг почтальонши – тощей пятидесятилетней крашеной брюнетки с изможденным лицом и запахом бедности, сквозящем во всем ее облике – ее сынишка, конечно же, дразнится, картавя переспрашивает: "А сто-нибудь длугое спросить не мозес?"

– Вам писем нет, – угрюмо отвечает почтальонша – как я узнаю через два дня, моя тезка Лариса – и нечего сюда таскаться. Оставьте адрес, вам принесут.

– Никогда не принесут, вы же сами знаете, – отвечаю я, стараясь улыбаться.

Я улыбаюсь ей, потому что все в ее руках.

Иногда по ночам я просыпаюсь от ясного ощущения, что письма от Сашки приходили, и она, эта Лариса, читала их, глумилась над ними и вышвыривала в помойное ведро.

Но утренняя еле заметная пляска занавески возвращала мне разум. Все чудесным образом само расставлялось на свои места. Вот-вот мы вернемся в Москву, впереди последний учебный год, нужно будет писать диплом, милые биофаковские друзья, вечеринки, подумаешь, трагедия, вон Федька сохнет по мне уже третий год – неуклюжий коренастый белобрысый парень с параллельного потока. Возьму, да и выйду за него, сразу, как приеду. Переедем жить к бабушке в двухкомнатную квартиру, переклеим обои, родим детей, будем работать и просто жить, как все.

В тысячный раз, почему-то в особенно тяжелое для меня послеобеденное время, я садилась сама за письма к Сашке. "Я не понимаю тебя, но прощаю за все, потому что по-прежнему очень люблю тебя". Или: "Мы все равно навсегда останемся друзьями, я всегда буду готова выслушать тебя и помочь. Пожалуйста, не делай сейчас глупостей, ты талантливый физик, не бросай аспирантуру, защищай кандидатскую, не сворачивай со своего пути во что бы то ни стало". Или: "А знаешь, Сашка, я обязательно дождусь тебя. Я знаю, что все, что с тобой или, если хочешь, с нами стряслось, – это как болезнь или испытание – и мы должны его выдержать".

Писем я не отправляла. Несколько раз у меня обрывалось сердце, когда на почте очевидно чем-то очень больная Лариса уныло сообщала мне, что пришло письмо. Дважды это были письма университетских подруг, которые похихикивая рассказывали, как водится, о шмотках, мальчиках и доносили последние сплетни о профессуре и их отношениях с аспиранточками. Пришло одно письмо и от Федьки – тягучее, псевдоразумное, от которого страшно засаднило внутри и захотелось к Сашке, да так, что я даже не выдержала и заказала разговор с Москвой.

Перепроверила каждое свое слово, тысячу раз многократно поменяв тактику разговора, от "все нормально, отдыхаю, прихожу в себя" до "схожу с ума и все равно очень люблю и все прощаю тебе – знай это". И, конечно, обожглась, содрала даже еще на начавшую заживать рану, услышав в трубке глухой голос всегда меня недолюбливающей его матери, что "Саши нет и он будет поздно".

– Что-нибудь передать? – вежливо поинтересовалась она. – Сказать, что ты звонила?

– Не нужно, – попросила я, почувствовав дикий позор, – я перезвоню сама.

Плохая фраза и еще более ужасный ответ:

– Перезванивай завтра. Он обещал быть после обеда.

В Москве мы увиделись через несколько дней после моего возвращения, и я не узнала его.

Он похудел, осунулся, лицо его сделалось как будто скользким, мои любимые серые глаза в крапинку выписывали кривые круги и ни разу не остановились на моем лице.

Он мог говорить только о ней. О том, как она то холодна, то тепла с ним, о том, как она любит его ласки, закрывает глаза и стонет от его прикосновений. Он будто не отдавал себе отчета в том, с кем разговаривает, не чувствовал, что причиняет мне невыносимую боль, говорил о ее нарядах, жаловался, что она скрывает его ото всех и что он чувствует себя мальчиком по вызову, но что она говорит, что любит, и ради этого он живет.

– А что у тебя с руками, Сашуня? – спросила я, стараясь как можно точнее исполнять роль настоящего друга, которому можно рассказывать все. Я знала, что именно так он сейчас хотел воспринимать меня и каждый раз перед тем как выдать очередную подробность, повторял как заклинание: "Ты же мне друг, я знаю, настоящий друг".