Противоречие по сути - Голованивская Мария. Страница 25

– А у него есть девушка? – спросила я внезапно шепотом у Маринки.

– К сожалению, – прошептала она, – у него есть не девушка, а девушки. Ну, ты знаешь, как у них все теперь там. Но он на самом деле серьезный и очень трогательный. Хочет, конечно, быть крутым, как они все, журналы все эти, шмотки, иногда, знаешь, думаю, что у меня девчонка, а не парень – всех Готье и Гуччи наизусть знает, крутится перед зеркалом, мои наряды комментирует, но при этом, поверишь ли – мужик вкалывает, подрабатывает, по ночам читает умные книжки, сейчас вот приедем, пойдет на стажировку в банк, сам что-то нашел, пристроился.

– А как он с твоим Жан-Полем?

– Смеется над ним, дразнит "Бельмондо", и говорит, что он не мужик. У Маркушки все сейчас на две части делится "мужик – не мужик". Пройдет, возрастное.

Внезапно он проснулся, потянулся, громко зевнул и гаркнул на полпляжа:

– Ну что, девчонки, пошли обедать?

Вечером я опять спустилась в бар, и уже в других колготках. Публика показалась мне какой-то бешеной, в баре было дико накурено, и приглашенный испанский ансамбль, которого не было накануне, что называется, давал жару. Голые танцующие животы и дерзкие поцелуи разгоряченных испанцев и вправду создавали хоть и показную, но очень достоверную атмосферу огнедышащего праздника. Я выпила слишком много, кокетливо потанцевала с подозрительно похожим на Бандераса испанцем по имени Хорхе, умело отмассировавшим мне бедра, и отправилась спать, отчетливо для себя отметив, что Марк так и не пришел. Чертов мальчишка.

На следующее утро Марк зашел ко мне в номер сразу после завтрака, когда я переодевалась, чтобы идти на пляж. Маховик отдыха раскручивался, инерция распорядка дня делала свое дело, мысли становились ясными, от солнца и вечно голубого неба возникало ощущение свежести тела, настроения, появилась даже какая-то игривость – а не флиртануть ли. Вот только с кем?

Увидев его на пороге, я удивилась.

– Можно поговорить?

– Здесь или на пляже?

– Можно и на пляже, только там мамик и Бельмондо – будут мешать.

– Можем пройтись.

– Давай.

Мы вышли на пляж и побрели вдоль берега, загребая песок ногами. Солнце палило сильно, и мне пришлось закутать голову и плечи платком.

– А так тебе ничего, – почему-то задумчиво сказал Марк.

– Ну, что, говорить-то будем?

– Вот у тебя Наська, знаю, живет с каким-то парнем.

– Живет.

– И что для нее главное?

– То есть?

– Ну, там, его бабки или какой он любовник?

– Так спросил бы у нее сам.

– Неудобно, а ты не знаешь?

– Я думаю, что на самом деле важно и то и другое, и, главным образом, третье. То, чего у тебя самого нет, и то, без чего тебе грустно.

– Двусмысленно звучит.

– Ну пошли.

Мы гуляли, по-моему, несколько часов. На твоей шее позвякивал медальон на золотой цепочке – большая извивающаяся ящерка, которая, как мне казалось, должна была щекотать тебе грудь.

Ты шел рядом, предупредительно подхватывая меня под локоток, каждый раз, когда мы перешагивали через выброшенную морем гигантскую фиолетово-розовую медузу, или ветку, облепленную ракушками. Ты поправлял платок, когда он сползал с моего плеча. Я постоянно ловила себя на том, что мне эти движения очень приятны, тем более, тема разговора странным образом будоражила меня.

– Дело в том, – говорила я все с большим пафосом, – что деньги в счастье конвертируются плохо, особенно на большом временном участке. Всякой женщине нужна зависимость от мужчины, и чем тоньше устроена женщина, тем в более изысканные формы эта зависимость должна упаковываться.

– То есть?

Я искренне приводила примеры того, какое наслаждение испытывает женщина, когда мужчина спасает ситуацию, берет проблемы на себя. Как она радуется, услышав: "Я уже об этом подумал". Как много всего на самом деле стоит за – мужским умением просто уснуть рядом, превратив страсть в нежность, когда он чувствует, что у его возлюбленной слипаются от усталости глаза. Конечно, говорила и о деньгах. Но самое важное, чтобы мужчина никогда не вызывал жалости, и даже материнской нежности, например, когда он болеет, хлюпает носом и вроде бы именно этого и хочет. Такая жалость на самом деле убивает настоящее чувство, незаметно, потихонечку, притупляя остроту того, что на самом деле должно происходить между мужчиной и женщиной.

– Знаешь, мои прежние знакомые, – продолжала я, почему-то увлекшись собственными довольно банальными рассуждениями, – те, кто не ушел в бизнес и работают в госструктурах, имеют сейчас очень жалкий вид и гордятся этим. Мол, мы сделали сознательный выбор, мы не продаемся. А вот мне всегда хотелось их спросить: а кто и за сколько хоть разок пытался вас купить?

Ты слушал меня внимательно. Ты проявлял какое-то нетерпение, когда мой разговор уходил слишком далеко в сторону, было видно, что тебе не очень интересно про моих дальних и близких знакомых, что больше всего тебе интересно про меня. Ты спрашивал: "А ты что больше всего любишь? А ты что больше всего ценишь?" Потом вдруг ты развернулся ко мне спиной и попросил:

– Глянь-ка, я не обгорел? – и потребовал, чтобы я непременно провела рукой по твоей спине и лопаткам. Мне было любопытно смотреть, как ты провоцируешь меня, спрашивая: "А у тебя сейчас есть мужчина?"

Я выдержала паузу и увидела, с какой радостью ты отреагировал на мой отрицательный ответ. А потом вдруг сказал:

– А знаешь, во мне есть все, о чем ты говоришь, но моя девушка меня не любит, как ты думаешь, почему?

– Потому что ты дурачок, – улыбнулась я и попыталась ласково потрепать тебя по твоей черной гриве.

Ты резко остановился, поймал мою руку, поднес ее к губам и обжигая меня своими темно-карими лучащимися от солнца глазами медленно-медленно произнес:

– Я не дурачок. Лара, я все хотел сказать тебе, что у тебя очень, очень красивые ноги и каждый раз когда я смотрю на них, я очень жалею, что ты не одна из тех девчонок, что охотно плюхаются мне на колени, выдавая в придачу к ногам и все остальное.

– Марк, ты спятил.

Когда-нибудь, лет через пять-десять, я буду сидеть в своем загородном доме, отчитывать нерадивого, вечно подвыпившего садовника за то, что он не убрал листья или не сколол с дорожек перед домом лед, и краешком глаза поглядывать на камин, где обязательно будет стоять наша фотография – мы с тобой на этом берегу, я – хохочущая, укутанная в белый огромный платок, который порывы ветра усердно стараются содрать с меня, и ты – высокий, стройный, умопомрачительный, грустно улыбающийся и по-подростковому глядящий в объектив. Никаких объятий или даже касаний – просто рядом.

Дни закружились как юла. Что заставило меня в тот же вечер в темном номере, причудливо освещаемом огнями фейерверка, устроенного над бассейнами, ответить на твое прикосновение, прогнуться, когда твоя рука коснулась моей груди, запрокинуть голову, когда ты словно наотмашь провел ладонью по волосам?

Разогретое солнцем тело, подстегиваемое мыслью, что в конце концов я тоже имею право на расслабление, удовольствие, шалость, игру?

Маринка не выходила у меня из головы, я как в детстве ждала стука в дверь, звонка по телефону, но твои ласки – такие желанные, медленные, такие упрямо нежные, – уносили меня прочь из этого отеля, где сейчас внизу на террасе кафе ужинали твоя мать и отчим.

Ты вошел без стука, обхватил меня со спины руками и, почти как ребенок, уткнулся носом в мои волосы, застыв на мгновение в ожидании моего ответа.

Ты сразу стал что-то говорить, прямо мне в затылок, не выпуская из объятий, не крепких, не жестких, даже не мужских, а таких удерживающих, осторожных.

– У тебя безумные глаза, знаешь, серые и холодные, как вода в замерзшем пруду.

– Маркуша, ты спятил.

– Я знаю, я говорю пошлости, у меня их столько накопилось за эти две ночи, выслушаешь меня?

Через дурацкий вздох, через невидимый в темноте румянец, через не менее пошлую, чем твои разговоры о глазах, паузу: