Тень ислама - Эберхард Изабелла. Страница 8

Как во всех оазисах, в Бехаре все дремлет и все валится. С иссякновением источника энергии деятельность ксурий-цев (жители оазиса) медленно угасает, и тяжелый сон, предвестник еще более глубокого покоя, ясно говорит о неудаче попытки устроить оседлую и трудовую жизнь среди тех песков, которые самим Провидением предназначены для перелетных птиц пустыни — кочевников.

Черные «харатины» по преимуществу, но говорящие арабским языком, — жители Бехара молчаливы и недоверчивы. Они заражены до некоторой степени марокканскою спесью и отвращением к людям востока, — «отступникам» (м’цана), но их высокомерие кажется смешным, ибо, в противоположность марокканцам, сами они не воины, а мирные садовники.

В прошлом году, во время оккупации Бехара, оба ксара его, старый Таагда и новый Уагда, были пограблены туземными всадниками и стрелками. С той поры ксурийцы успели ободриться, и уже все вернулись к своим садам.

Новый поселок Коломб представляет собою пока хаос неоконченных построек, куч материалов и глиняного мусора, а в будущем он явится такою же кучею маркитантских лавочек и арабских кафе, как и все остальные военные посты Южного Орана.

Господствующий элемент жителей поста составляют, по обыкновению, евреи и испанцы.

Одетые в черно-зеленые лохмотья, евреи из Кенадзы успели уже разбить свои рваные палатки, поставили походные горны и переплавляют офицерские и солдатские «дуросы» в драгоценности.

Хорошо орошаемые бехарские сады производят впечатление лесов. В сильно пахнущей сыростью тени гранатовых и фиговых деревьев шепчутся прозрачные и холодные сегии. В скошенной траве многочисленные хоры маленьких африканских лягушек дают свой нескончаемый концерт.

ПИТОМЦЫ ПУСТЫНИ

Вечер. Кроваво-красные испарения повисли над пустынною равниной. По ту сторону уэда виднеются развалины древнего ксара Цеккура, разрушенного когда-то Черным Султаном. Кучи глины, обломки стен, постепенно осыпающиеся башни уже давно служат убежищем многочисленного населения скорпионов и змей.

Мы медленно проезжаем мимо этого памятника былых дел, направляясь к Бехарскому форту, и в этот момент передо мною встает новое видение, вызывающее во мне какое-то странное чувство.

На краю дороги я вижу корчащуюся в судорогах большую черную массу. Почуяв топот наших лошадей, масса резким толчком приподымается с земли и оказывается вороным жеребцом с перебитыми задними ногами, одиноко издыхавшим при свете угасающего дня.

Упершись на передние ноги, жеребец выгнул спину и, трясясь всем телом, своими окровавленными ноздрями потянул воздух.

В одно мгновение его большие, уже подернутые тоскою смерти глаза вспыхивают огнем, и долгим ржанием, полным возмущения и боли, он начинает звать к себе вздрагивающих под нами кобылиц.

Джилали снимает ружье и прицеливается в голову животного. Резкий, сухой звук — и жеребец, как подкошенный, грузно падает на красную землю, испуская последний вздох любви.

— Счастливец, — говорит мне Джилали, смеясь своим беззаботным смехом и кивая назад головою, — он умер влюбленным!

Ночь бесшумно опускается над пустыней, накидывая свое темное покрывало и на развалины разрушенного Цеккура, и на труп вороного жеребца.

СМЕЛЫЕ ЛЮДИ

Расположенный на возвышенности форт Бехар состоит из глинобитных стен с большими, постоянно охраняемыми воротами. Внутри его кучи камня, дерева и прочих материалов, словом, обычный хаос только что устраивающегося поселения.

Мы входим на большой двор, где маленькие и худенькие лошаденки со спутанными ногами лениво жуют жесткую альфу. Под навесом на голой земле, положив голову на седло, а ружье и патронташ рядом, отдыхают туземные всадники-мохацни. Они смеются, шутят, поют, с беззаботностью ожидая приказания отправиться — может быть, с тем, чтобы никогда не вернуться назад.

Экая важность! Они хорошо знают, что то, что не написано в книге судеб, никогда не случится, а написанного не обойдешь никакою хитростью. Поэтому они никогда не заглядывают в будущее. Они вспоминают смерть только тогда, когда сочиняют и поют песню. Очевидно, фатализм не всегда бывает слабостью.

По своей природе араб вполне благородное существо; он внутренне понимает, что такое мужская честь, и он хочет умереть храбро, лицом к лицу с противником. Но что значит подвиг ради славы — это недоступно уму, в особенности этих простых кочевников. Служа Франции, они охотно отдают ей свое красивое мужество, свою отвагу и неистощимую выносливость. Они служат по совести, и этого для них вполне достаточно…

Рядом с мохацни, отдельною группою, расположились другие беззаботные, другие потерянные дети, но только много сложнее первых — это легионеры, строившие здесь в это время дом под канцелярию местного управления.

Повсюду, на каждом посту Южного Орана, нет ни одной стены, ни одной глинобитной постройки, ни одного вновь разведенного сада, которые бы не были обязаны своим появлением на свет энергии Иностранного легиона. Легионеры строили и созидали все это в дни тревог, когда нужно было защищаться от грабителей, после ночей, проведенных на сторожевой службе в напряженном прислушивании и ожидании ежеминутных нападений. Это был труд, часто безымянный, может быть, более тяжелый и заслуживающий большего удивления, чем самые красивые подвиги, совершаемые ежедневно в этой далекой и не дающей отзвуков стране.

Мне кажется, что в упоении славою есть что-то умаляющее мужество, отнимающее частицу его красоты. Истинное мужество заключается в бессознательности и упорстве, а его награда — в увлечении делом. В этом смысле хорошие работники обладают истинным мужеством, усугубляя которое духом самопожертвования, они творят величайшие дела, не подозревая этого сами.

ИЗ СВОЕГО УГЛА

Среди этих смелых людей я не чувствую никакого стеснения. Я пришла к ним во двор и села в углу. Они даже не заметили меня. Во мне нет ничего особенного, и я могу пройти всюду, не привлекая к себе внимания, — важное удобство, чтобы хорошо видеть. Если женщины не большие наблюдательницы, то в этом виноват их костюм и вечное стремление каждой из них сосредоточить все взгляды на самой себе. Это чувство, в конце концов, должно быть, по-моему, весьма лестным для мужчин.

Меня часто упрекали в моем пристрастии к народу. Но где же и жизнь, как не среди него? В других местах свет мне кажется тесным. В известной среде я чувствую искусственную атмосферу, я дышу с трудом и никогда не знаю, что будет «прилично». От бедности же, наивности и даже грубости я если и страдаю, то во всяком случае не глубоко. Мне гораздо невыносимее жалкая посредственность с ее вечным стыдом, отсутствием смелости и стремлением жить с разумным расчетом. Я всегда удивлялась тому, что модная шляпа, красивый лиф, пара хорошо сшитых ботинок, немножко серебра и фарфора были вполне достаточны многим для того, чтобы утолить их жажду счастья. Еще в совсем юные годы я чувствовала, что мир Божий гораздо шире, чем он кажется из окна, и мне хотелось видеть его своими глазами. Я создана была не для того, чтобы кружиться по манежу с шелковыми наглазниками.

Я не придумывала себе идеала, а отправилась на разведку. Я хорошо знаю, что такой путь усеян опасностями, но момент опасности есть в то же время и момент надежды. К тому же я всегда была проникнута мыслью, что нельзя упасть ниже самой себя. Когда мое сердце страдало, оно начинало жить. Не один раз во время моей скитальческой жизни я с тревогою спрашивала, себя, куда я иду, — и в конце концов среди простого народа и кочевников я поняла, что подымаюсь к источнику жизни, — совершаю путешествие в глубь человечества. В противоположность многим искусным психологам, я не открыла никакого нового чувства, а только вкратце повторила сильные ощущения, и вот сквозь всю мелочь встреченных мною на пути неприятностей желательная кривая моего существования вырисовалась вполне отчетливо.

В этих словах, может быть, недостаточно последовательных, но зато вполне искренних, заключается объяснение, почему я имею право интересоваться многими скромными вещами.